— Хочешь, пару пачек могу подарить?
— Спасибо! Спасибо… но не нужно, — пыхнул трубкой отец, — ты ведь знаешь — я привык к своей трубке и к этой румынской дряни. В моем возрасте, сынок, привычки не меняют. Кури, чего уж там! Скажи, а действительно ли к немцам в Судетах так плохо относились. Слышал я краем уха кое-какие сомнения.
Альбрехт глубоко затянулся и выпустил струю дыма в направлении окна. Отец, конечно, товарищ проверенный, но стоит ли подвергать сомнению приказы фюрера и действия командования. Поэтому он очень осторожно сказал:
— Некоторые… перегибы были, несомненно. К тому же, я провел там слишком мало времени, чтобы об этом судить. Но думаю, отец, что фюреру все-таки видней.
— Очень рад, что ты так считаешь, мой мальчик! — раскрыл объятия Отто, — когда армия начинает сомневаться в своем командующем, то ничего хорошего ждать от такой армии не приходится. Эх, молодость моя, молодость! Где ты?
— Папа, я — твоя вторая молодость! — произнес Альбрехт, обнимая отца.
Отто смахнул внезапно выступившие слезы и произнес:
— Сынок, а не сходить ли нам по такому поводу в «Der leichte Schaum»? Он недавно открылся, и его хозяин — мой старинный приятель. А затем… а затем я приготовил еще один сюрприз. Тебе понравится.
— Отчего же, — согласился Альбрехт, — только мне, наверное, стоит переодеться в гражданское платье.
— Зачем? Ведь тебе так идет военная форма…
Сын смущенно улыбнулся, но сказал, что краем уха слышал о строгости военных патрулей. Одним словом, если херр Зееман мечтал продемонстрировать приятелям отпрыска в полной парадной форме, то следует выбрать более удачное время и место. Отто горестно вздохнул и признал справедливость слов сына. Черную шинель от «Schutzstaffeln» со знаками отличия труппфюрера пришлось оставить висеть на вешалке; ее сменило демисезонное пальто с тяжелым каракулевым воротником — середина января в Саксонии выдалась на редкость студеной. Альбрехт надел утепленный плащ и фетровую шляпу, которую когда-то ему подарила мать на двадцатилетие. Отто взял в руки свою любимую трость, больше походившую на альпеншток, и объявил, что он готов к выходу. Этой тростью в случае нужды можно было отбиться от злой собаки или даже чувствительно перетянуть кого-нибудь по спине — набалдашник у нее был выточен из слоновой кости.
«Легкая Пена» располагалась на соседней улице и оказалась небольшим трактиром, где чудаковатого вида хозяин предлагал своим гостям около двадцати сортов пива. Десять из них являлись его «ноу-хау» и были получены от лежащего на смертном одре отца. Причем три из этих десяти рецептов старый кретин твердо намеревался унести с собой в могилу. Но нынешний хозяин трактира оказался очень настойчивым.
— Брешет, как старый еврей! — фыркнул Отто, сдувая с литровой кружки тяжелую шапку пены, — и трактир он свой неправильно назвал. Ну, какая же она «легкая»? Третий раз дую — хотя бы на дюйм сдвинулась!
— Мой командир говорит, что чем тяжелее пенная шапка, тем пиво лучше! — наставительно произнес Альбрехт.
— Твой командир может быть асом в работе с солдатами, но в пиве он ни черта не смыслит! — заявил Отто, отхлебывая темный, почти черный напиток, — пена у настоящего пива должна стоять ровно две минуты! А не полчаса… Руфус! Да ты притащишь эти проклятые колбаски, или мы будем пить на пустой желудок?!?
— Сию минуту, херр труппфюрер! — отозвался из-за стойки хозяин, — Отто, да потерпи ты немного! Не видишь — у меня сегодня много посетителей!
— У тебя всегда до черта посетителей! — громко проворчал херр Зееман, — а у меня сын не каждый день бывает!
Трактирщик краем уха уловил недовольное ворчание и отправил к Зееманам помощника с подносом. Помимо традиционной кислой капусты и сосисок, употребляемых обычно бюргерами, в «Легкой Пене» подавали тонкие соленые охотничьи колбаски. Они пользовались повышенным спросом у посетителей, поедались килограммами и запивались бочонками пива. Старина Руфус Обергаус знал свое ремесло на «отлично», и заведение его процветало. Несмотря на тяжеленные пивные шапки, что свисали с каждой пивной кружки и занимали до четверти полезного места.
— Ну, чтобы издох этот проклятый Оуэнс! — произнес тост Отто.
— Дался тебе этот ниггер! — покачал головой Альбрехт, — и что ты про него вспомнил?
Со времени Одиннадцатых Олимпийских игр прошло уже два года, но старый Отто Зееман без устали выказывал ненависть к американскому чернокожему легкоатлету, признанному лучшим спортсменом Берлинской Олимпиады. Альбрехт подозревал, что отец колеблется «вместе с генеральной линией партии», и ненависть к Джесси Оуэнсу была чувством подданного Адольфа Гитлера. А уж о ненависти Адольфа к разрушителю арийского образа ходили легенды. После того, как МОК признал Оуэнса самым лучшим спортсменом Олимпийских игр, фюрер полчаса бесился в своем кабинете: брызгал слюной, крушил мебель и катался по ковру, время от времени кусая его за углы. За это среди членов НСДАП он заработал нелегальную кличку «Ковроед», но официальные исследователи Великого и Ужасного Фюрера выделяют несколько событий, в результате которых за Адольфом Алоизовичем закрепилось такое обидное прозвище. Это Берлинская Олимпиада, нервные события в Чехословакии и провал осеннего наступления под Москвой.
С другой стороны, возможно, что все это — обычная скверно приготовленная утка. На данный момент нас заботят лишь чувства Зеемана-старшего, который собирался пригласить сына в синематограф на просмотр титанического труда тридцатишестилетней Лени Рифеншталь — документального фильма «Олимпия». За этот фильм Лени Рифеншталь, так же как и Джесси Оуэнс, получила награду от Международного Олимпийского комитета. Гонорар в четыреста тысяч рейхсмарок стал достойной наградой талантливой женщине-режиссеру за два с лишним года работы. Свой документальный фильм Лени Рифеншталь посвятила красоте и гармоничности человеческого тела, а Адольф Алоизович был от «Олимпии» в полном восторге, ровно как и миллионы зрителей во всем мире.
Альбрехт по настоянию отца посетил синематограф и потратил три часа собственного времени на просмотр этого шедевра. Он уже был знаком с творчеством Лени — ее фильмы «Триумф воли» и «Наш Вермахт» им показывали во время учебы в офицерском училище. Вопреки устоявшемуся мнению, молодой Альбрехт не чувствовал никакого душевного подъема после просмотра этой «ненаглядной агитации». Во всяком случае, относился к творчеству Лени именно, как к агитации и пропаганде. Возникновению подобных взглядов способствовало сближение его с Карлом Ромбергом; тот, получивший прекрасное образование, стремился по мере сил просвещать своего молодого друга. Поэтому Альбрехт честно проспал где-то около половины фильма, а на вопрос отца о своих впечатлениях, честно ответил:
— Если откровенно, то я бы посмотрел что-нибудь с Марлен Дитрих.
— Что-о? — с головы Отто слетел котелок.
Альбрехт устало улыбнулся:
— Пап, ну хватит! Ты представляешь, сколько раз мы показывали подобное искусство солдатам в целях формирования и укрепления воинского духа?
— Хм! Ну, если с этой позиции, — протянул Отто, — а то я смотрю — ты какой-то поникший.
— Устал сильно. Это и был тот сюрприз, о котором ты упоминал дома?
— Да…
— Папа, ну что же ты, честное слово! Бюргера бокалом пива удивить хотел! Лучше бы в оперный театр сходили… сколько ты отдал за билеты?
— Сколько надо, столько и отдал! — буркнул Отто, до крайности разочарованный тем фактом, что Альбрехт не обрадовался сюрпризу, — а вот до оперы я не охотник. Но если ты так настаиваешь — сходим!
— Да что ты, отец, я же пошутил! Где ты слыхал, чтобы офицеры ходили в оперу?
— Раньше ходили! Мне мать рассказывала — твоя бабушка. Ты помнишь, она ведь в услужении у одной оперной певички была. Так вот, к этой певичке после представления офицеры ходили толпами, представляешь?
— Представляю! — рассмеялся Альбрехт, — просили спеть «на бис»! Пошли, выпьем перед сном за великую силу искусства. Прозит, папочка!
Глава 6
Долгий, увлекательный и утомительный разговор подходил к концу. Самым тяжелым он стал, как ни странно, для Ивана Михайловича Кречко. Лаврентий Павлович обладал поистине чудовищной работоспособностью — что ему просидеть пять часов под интересную беседу и заваренный турецким способом кофе. О Волкове и говорить нечего: Андрей Константинович отдыхал, работая. Поэтому Кречко изо всех сил сдерживал зевоту, но за окном был уже третий час ночи — предрассветное время для деревенских петухов. На улице трещали от мороза деревья, бродили закутанные в тулупы караульные, негромко перекликаясь и приплясывая для сугреву.
— Хорошо! — растягивая на восточный манер, произнес Берия, — человек вы очень интересный, и если все то, о чем вы нам рассказали — правда… то будем считать, что Господь Бог нам предоставил гандикап.