Шрирам не принял слова о роскоши всерьез, отнеся их на счет расового высокомерия. «Он потому так говорит, — думал он, — что дело его процветает и он чувствует себя хозяином страны». Ему хотелось крикнуть: «Уходите, уходите, мы сами о себе позаботимся, нам не нужна плетеная мебель с яркими чехлами, нам даже пища не нужна, нам нужна лишь…»
Он не знал, как закончить эту мысль, и только сказал:
— Больше всего мы хотим выполнять указания Махатмы.
— И что же он вам советует?
— Мы будем прясть на ручной прялке, носить домотканую одежду, избегать роскоши — и мы добьемся того, чтобы Индией правили индийцы.
— Но вы отказались от возможности сделать такую попытку. Вам не кажется, что вы зря отвергли предложение Крипса?
Шрирам ответил не сразу. Все это были подробности, которые его не интересовали. Сложные теоретические построения просто не умещались в его голове, и потому он только ответил:
— Махатмаджи так не думает.
На том и покончили. В голове у Шрирама крутились разные слова — статус доминиона, резервация мусульман и прочее; хотя он выудил их из газет, они казались ему бессмысленными. Важно было одно: Махатмаджи считал, что все эти предложения не имели никакого отношения к независимости Индии.
— Все это чепуха, — сказал он, вспомнив газетную статью. — Нам это ни к чему. Не нужны нам эти предложения. Мы не хотим благотворительности.
Это последнее соображение так его воодушевило, что, когда появился лакей с подносом в руках, на котором стояли два стакана апельсинового сока, ему захотелось выбить поднос у лакея из рук и крикнуть: «Не нужен мне ваш сок!»
Но сок в высоком прозрачном стакане, желтый и ароматный, выглядел очень заманчиво, а от подъема в гору и напряжения у него пересохло в горле. Он заколебался. Матиесон подал ему стакан и, подняв свой, произнес:
— За ваше здоровье и удачу.
Шрирам пробормотал:
— Благодарю.
И осушил стакан. Сок потек в горло, и это было до того приятно, что он ни за что не отказался бы от него. Он закрыл глаза от наслаждения. На миг он забыл о политике, лозунгах на стенах, о Бхарати, борьбе и даже о Махатме. Блаженство длилось секунду. Он поставил стакан и вздохнул. Матиесон сделал маленький, почти незаметный глоток и предложил:
— Может, выпьете еще?
— Нет, — отказался Шрирам, спускаясь с веранды.
Матиесон проводил его до середины подъездной аллеи.
Шрирам сказал:
— Не стирайте слова, которые я написал на ваших воротах.
— Нет, нет, они останутся мне на память, я буду гордиться ими.
— Но разве вы не собираетесь уехать… то есть уйти из Индии? — спросил Шрирам.
— Не думаю. Разве вы хотите покинуть эту страну?
— Зачем мне ее покидать? Я здесь родился, — ответил Шрирам с негодованием.
— К сожалению, я здесь не родился, но я прожил здесь дольше, чем вы. Сколько вам лет?
— Двадцать семь или тридцать. Какое это имеет значение?
— Когда я приехал сюда, мне было столько же, а сейчас мне шестьдесят два. Видите ли, не исключено, что я привязан к этой стране не меньше, чем вы.
— Но я индиец, — настаивал Шрирам.
— И я тоже, — ответил Матиесон, — и я, возможно, нужен этой стране — хотя бы потому, что обеспечиваю работой пять тысяч крестьян, работающих на полях, и двести фабричных и конторских служащих.
— Вы это делаете для собственной выгоды. Вы полагаете, что мы можем быть только вашими слугами и ничем больше, — сказал Шрирам, не придумав ничего лучшего. — А вы не боитесь? — прибавил он. — Ведь вы здесь совсем один. Если индийцы захотят вас выставить, это может оказаться небезопасно.
Матиесон задумался на минуту, а потом сказал:
— Пожалуй, я рискну, и все тут, однако в одном я совершенно уверен! Я ничего не боюсь.
— Это потому, что Махатмаджи — ваш лучший друг. Он хочет, чтобы в этой борьбе не применялось никакого насилия.
— Да, это, конечно, тоже немаловажно, — согласился тот. — Что ж, приятно было познакомиться, — сказал он, протягивая руку. — Прощайте.
Шрирам пошел по тропинке, затененной кофейными кустами, живой изгородью и пучками бамбука, густо заплетенными вьюнками водного перца; канавы по обеим сторонам заросли темно-зеленой травой. Он так устал, что ему хотелось лечь на бархатную траву и заснуть, но у него были дела.
Их нельзя было откладывать.
* * *
Он должен был попасть в деревню Солур в трех милях отсюда. В ней было домов пятьдесят, разбросанных по склонам горы. Вокруг расстилались луга и долины. Было уже семь часов пополудни, когда Шрирам вошел в деревню. Здесь кипела жизнь. Мужчины, женщины и дети собрались в своих ярких одеждах под огромным баньяном и весело переговаривались друг с другом. На дереве висел газовый фонарь, и кто-то устанавливал два железных кресла, принесенных из более зажиточных домов. Кресла предназначались для каких-то важных людей, которых ждали в деревне. Шрирам зашел в лавку, единственную в деревне, купил пару бананов и запил их бутылкой содовой. Это его освежило. Он спросил у хозяина лавки:
— А когда начнется собрание?
— Очень скоро. К нам привезут кого-то выступить. Хорошее будет собрание. Ты не можешь остаться?
— Да, я останусь.
— Откуда ты?
— Издалека, — ответил Шрирам.
— А куда направляешься?
— Опять же далеко, — ответил Шрирам уклончиво.
Лавочник рассмеялся, словно услышал веселую шутку.
Он стоял, держась одной рукой за веревку, свисающую с потолка. Крошечная лавка была сделана из старых ящиков, сиденье для хозяина покрывали джутовые мешки. Верхнюю полку украшали бутылки газированной воды всех цветов радуги; связки бананов свисали с гвоздей у входа в лавку, чуть не задевая входящих по лицу; в нескольких ящичках и неглубоких жестянках были насыпаны жареный рис и бобы, мятная жвачка и леденцы. Лавочнику так понравилась шутка Шрирама, что он предложил:
— У меня есть хорошее печенье. Не хочешь попробовать?
— Английское?
— Английское печенье наилучшего качества.
— Откуда ты знаешь?
— Я его достал через одного друга в армии. Теперь их поставляют только военным. Настоящее английское печенье, которое на мили вокруг не отыщешь. В такие времена больше никто их достать не может.
— У тебя стыда совсем нет? — спросил Шрирам.
— Как?! Как?! В чем дело? — вскричал изумленный лавочник.
И тут же потребовал:
— Выкладывай деньги за то, что ты у меня взял, и убирайся отсюда. На тебе ведь кхади, так? О-о! О-о! А я и не заметил. Думаешь, ты можешь делать, что хочешь, болтать, что хочешь, и поступать, как последний хулиган.
— Можешь говорить про меня что угодно, но не смей плохо отзываться об этой одежде. Это… это… святыня, о которой нельзя так говорить.
Лавочник испугался.
— Хорошо, сэр, только, пожалуйста, оставьте нас в покое и идите своей дорогой. Мне не нужны ваши лекции. Вы мне должны две аны и шесть пайс… два банана по ане за штуку… и шесть пайс за содовую.
— Держи, — сказал Шрирам, вынимая из крошечного кошелька две мелкие монеты и шесть пайс и подавая их лавочнику.
— Понимаете, — объяснил лавочник, смягчаясь, — сейчас для бананов не сезон, потому они не так дешевы, как могли бы быть.
— Я с тобой о цене не спорю, я просто хочу, чтобы ты понял, что не должен продавать иностранный товар. Ты не должен продавать английское печенье.
— Хорошо, сэр, впредь я буду осторожен, после того как распродам эту партию.
— Если у тебя есть хоть какая-то гордость, подобающая индийцу, ты выбросишь всю партию в канаву и не позволишь даже воронам ее клевать. Понимаешь?
— Да, сэр, — ответил лавочник, которому не нравилось, что вокруг лавки собираются люди.
В конце улицы устанавливали трибуну для лектора, вокруг стояли группками люди и смотрели. Крестьяне были очень довольны. Тут уже вовсю шла работа, да и рядом тоже что-то начинали. Лавочник увидел старого врага, который всегда радовался его бедам: тот стоял на краю толпы и ухмылялся. Словно нарочно, ему на потеху, боги прислали сюда этого человека в кхади, прирожденного смутьяна. Лавочник взмолился, обращаясь к Шрираму:
— Прошу вас, сэр, отойдите немного. Я должен закрыть лавку.
— Можешь закрывать лавку, если хочешь, но я хочу, чтобы ты уничтожил это печенье, — произнес Шрирам с твердостью.
— Какое печенье? — встревожился лавочник. — Прошу вас, оставьте меня в покое, сэр.
— Ты говорил, что у тебя есть английское печенье.
— Нет у меня английского печенья, откуда мне его взять? Его даже на черном рынке не достанешь.
— Если это печенье не английское, тем лучше. Я начинаю лучше о тебе думать, но можно мне взглянуть на одну штуку?
— Нет у меня никакого печенья, — взмолился лавочник.