– Через несколько лет от этого места не останется и следа. Оно исчезнет подчистую, а никто и внимания не обратит. Люди все так же будут заводить будильник на шесть утра, все так же. полусонные, будут открывать холодильник и встречаться с кроткими взглядами овечек, нарисованных над пустыми полками…
Во всей этой абракадабре присутствовала некая связность. Мерцание холодильников-абортариев, это полярное сияние, одновременно напоминавшее и о небесах, и о преисподней, всегда притягивало Боба. Он пытался не вмешиваться в эти диалоги для тритонов, но это не всегда ему удавалось. Каждый из проходящих дней лишь увеличивал пропасть, отделявшую его от реального мира, его все дальше сносило к землям, которые логикой не постичь. Неуправляемый вихрь тащил его в сторону таких вот лунатических рассуждений. Ему приходилось все больше напрягать силу воли, чтобы не пропал зазор между Бобом Иереги и этим скопищем человеческих отбросов, чтобы не обращать на них чрезмерного внимания, чтобы не забывать, что, говоря глупости, он делает это сознательно. Чтобы убеждать самого себя в том, что он способен, как только сам захочет, сбросить маску и обернуться к реальности лицом.
Но что есть маска и что есть реальность? Бессчетное множество таблеток хлорпромазина и резерпина все больше его запутывало.
Одну вещь Боб отчетливо сознавал в любой день и час: все эти люди – сумасшедшие, а он – нет. Проще некуда. Напрасно он взялся провоцировать Доктора, напрасно решил, что уход в себя пойдет ему на пользу. Он должен не сдаваться и сбежать отсюда – вот и все. Ему нужен план, нужно что-нибудь выдумать.
Однако, вольно или невольно, Боб тоже размышлял о тех бессмысленных материях, которыми были постоянно заняты люди вокруг него. Время от времени какая-нибудь мысль на эти темы все-таки пролезала в щели табачных плантаций в его голове. Вот он представил себе: все обратилось в песок. Вот он представил: клетка батареи отопления, а внутри нее череп. А по черепу вышагивает черепаха: да это же Хиндасвинт, питомец Галилео.
Не думай об этом, Боб, не думай об этом. Вообще ни о чем не думай. Ты снова проваливаешься. Дорога – не здесь.
Нет, дорога была не здесь. Боб попытался усадить подобные размышления в другом углу ринга, силясь вызволить из маковых плантаций в своей голове блюз Седара Уолтона. Первый такт, второй такт, теперь вступаем мы. Он больше не мог этого выносить. Иногда Бобу казалось, что он на самом Деле погружается в бессмыслицу. И что единственный способ бегства – это отдаться на волю водовороту. Будь сильным, Боб, мать твою, будь сильным: Седар Уолтон, его блюз. Блюз оставался единственной возможностью подражать звуку поезда, который на каждом повороте дребезжит и рискует сойти с рельсов.
– Троянский конь ведь тоже обратился в песок, Анатоль.
Джо поднялся со своего места и неохотно приблизился к собравшимся. Когда он начал говорить, все головы повернулись в его сторону.
– Вот в это я не верю. Троянский конь был деревянный, и он сгорел. Полыхал, пока не превратился в пепел. Но мы не сможем стать пеплом. – Джо украдкой покосился в сторону рядов огнетушителей по обеим стенам. – Другое дело, что лечебница может превратиться в пеплоприемник. В нечто вроде заполненной прахом пепельницы. Ведь боги тушат сигареты о наши спины.
Остальные принялись что-то лихорадочно лопотать. Когда страсти поутихли, Галилео, со всей значительностью почесывая подбородок, произнес ответную речь:
– Вы оба заблуждаетесь. Троянский конь околел со стыда, потому что его съела самая обыкновенная пешка. Но разве хоть кто-нибудь обратил внимание на его ржание? Так и о нас никто не вспомнит, когда нас собьет пешка…
Все умолкли. Джо нахмурил брови. Свет убегал от его глаз, этих темных колодцев. Все пути, отвергнутые человеком в жизни, сходились в этих глазах. Сейчас Боб держался в тени, немало раздосадованный услышанным. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы знать, что Троянский конь, как и любая лошадь с врожденным дефектом, был разрезан на куски и отправлен в самые дешевые пригородные мясные лавки, в желтых банках со зловещей надписью на дне: «Envased in Kentucky».
Собачьи сновидения
Механику не разъяснили, какой именно груз он доставляет на борт. Он помнит пилота, которому было приказано сбросить атомную бомбу на Хиросиму и который впоследствии покончил с собой. Как и тот летчик, Боб не знал, чем именно он нагружен, но всегда полагал, что речь идет о чем-то ослепительном. Быть может, о ядерном грибе?
Поезд несется через испепеленные долины. Машинист высовывается из железной рамы своего окна. Лоб и щеки у него перепачканы углем. Ему пока еще не известен запах сожженных маковых цветов.
С определенного момента блюз становится единственным звукоподражанием, которое допускается поездом. Единственной губной гармошкой. Потом солнце начинает клониться к закату, рельсы алеют. Поезд въезжает в тоннель с такой же простотой, с какой луч света проникает внутрь зрачка. Вот именно. Влажность этого тоннеля подсказывает машинисту, что, быть может, последняя гипотеза наиболее правдоподобна: тоннель – это темный глаз, а сам он – всего лишь пылинка, которая живет на веревке, на натянутом канате чьего-то взгляда.
Кроты
Николас заметно робел, он был похож на белку, которая только что осознала, что ее запаса орехов на зиму не хватит.
– Так долго взаперти, Боб… У тебя все в порядке? Выглядишь ты неплохо.
– Ты так и не научился врать, Русский. Скажи лучше правду: архитекторы, которым поручено строительство крематория, скоро будут приходить полюбоваться моим лицом.
– Боб… Мне страшно жаль… Мне ничего не остается, кроме как уехать отсюда.
– Уехать? Но куда?
– Я пришел проститься, Боб. Я больше не могу здесь оставаться. Трудно объяснить… Здесь происходят очень странные вещи, я чувствую, что круг для нас замыкается. У Пикераса с каждым днем все больше врагов. Мы уедем и уже оттуда попытаемся тебя вытащить. Надеюсь, кое-кто в Париже нам поможет. Этот кошмар очень скоро кончится, Боб, вот увидишь.
– Я все понял, Русский, я понял. За меня не беспокойся. Все будет в порядке. Как там Клара?
– Клара… Она тоже стала частью кошмара, Боб. Не захотела прийти. Она не совсем в порядке, ну, ты понимаешь… Вся эта история немного вышибла ее из колеи…
– Ну ясно. Я ее потерял, верно?
Николас опустил взгляд и принялся суетливо рыться в левом кармане плаща, такой жест – нечто среднее между поиском револьвера и поиском пачки сигарет. В любом случае жест отчаяния.
– Я принес тебе сигареты. И парочку пластинок. У тебя есть проигрыватель?
– Ну, если не придираться, то да, это можно назвать проигрывателем. Поет он не совсем ангельским голосом, но в общем… – Боб попытался улыбнуться, ощупывая взглядом потолок, стараясь обнаружить хоть одного ангела. – Машинка так себе, но в целом…
Николас протолкнул сигареты и пластинку в щель под стекло, которое их разделяло.
– «A Love Supreme»! Колтрейн… Да это просто сокровище!
– Надеюсь, скоро ты увидишь его вживую, Боб. Говорят, в последнее время он по-настоящему крут.
– Русский…
– Да, Боб…
– Спасибо, что пришел.
– Прекрати. Это самое малое, что смогла сделать белочка из русской степи перед зимней спячкой.
Слова Николаса звучали как будто ободряюще, на самом же деле они относились к тому типу фраз-заплаток, которые лишаются всей своей значимости вне привычной для них обстановки, к той категории когда-то забавных приговорок, которые теряют свою изначальную сущность при смене контекста.
– Пока не забыл: я принес еще пластинку Мануэля де Фальи, именно ту, что ты просил.
На мгновение во взгляде Николаса зажегся огонек, глаза его заблестели, как прежде.
– Не следует задерживаться на поверхности, нужно проникнуть внутрь его музыки – ты помнишь? Послание в глубине его мелодий цвета охры… Листочки, напитанные музыкой… Я повторяю твои собственные слова, Боб, не могу поверить, что ты их позабыл.
Боб поразился этой перемене тональности у Русского. Ему никак не удавалось расшифровать тайное послание, которое Николас, без сомнения, запрятал в этих словах. Санитары-надзиратели, следившие за всем ходом разговора, тоже явно зашли в тупик. Но Боб решил поддержать игру. Все дело в том, что он никогда не обсуждал с Русским классическую музыку, и уж тем более – Мануэля де Фалью.
Боб приложил руку к стеклу. Русский сделал то же самое. Боб так и не разобрался, то ли он прощается с Николасом, то ли с самим собой, отраженным в этом стекле.
Как только Боб оказался в своей палате, он с нетерпением извлек пластинку из футляра. Посмотрел на просвет, поискал какую-нибудь надпись поверх виниловых бороздок. Существует особый город, музыкальное убежище, запечатленное на любом Диске, подумалось ему. Боб подверг тщательному осмотру обе стороны – все безуспешно. Затем он занялся картонным футляром. В нем тоже не было ничего особенного. Сообщались данные о произведении под названием «Треуголка», записанном Лондонским симфоническим оркестром со специально приглашенным сопрано – Барбарой Хауитт. На картинке изображены две женщины с мантильей в руках, а на заднем плане – двое мужчин в черном, прикрывающие лица плащами. Боб поставил пластинку и завел проигрыватель. Это была совершенно обыкновенная запись, ничего такого особенного. Боб в возбуждении шагал взад-вперед по комнате – шесть шагов туда, шесть шагов обратно, на большее места не хватало – и вдруг обратил внимание, что картонный футляр на вес как будто тяжелее обычного. Он слегка надрезал обложку бритвенным лезвием, которое давно уже стащил из кладовки. В двойном дне футляра обнаружился портрет Мануэля де Фальи цвета охры, причем не один, а сразу много: внутри лежали испанские деньги, запрятанные между листами картона банкноты по двадцать дуро.[32] На каждой из них красовался портрет Мануэля де Фальи в зрелом возрасте, абсолютно лысого и в очках. А под купюрами с Фальей нашлись еще франки и гульдены. Достаточная сумма, чтобы выехать из Нидерландов, пересечь Францию и добраться до Испании.