Баба Мирра к окну подходила,
Вниз глядела сквозь холод стекла
И за каждого
Бога молила…
Что еще она сделать могла?
111
Ветер памяти треплет страницу
И кричит, и за горло берет.
Мне равнина огромная снится,
Я с ключами стою у ворот.
Вьется очередь — люди без плоти,
И стою я на страже в раю…
Я бы всех отстранил: "Подождете!
И впустил туда бабку мою.
ОБСТРЕЛ –
Однажды в институте Турнера Федя Кайсиди, пятнадцатилетний верзила, рассвирепев, стал швырять в меня, десятилетнего, разные предметы.
Мы оба были лежачие, и швырял он их через две пустые кровати.
В меня летели шахматная доска, увесистые линейки, граненые стаканы, ботинки, книги в тяжелых переплетах.
Я старался защититься подушкой и одеялом, но шахматная доска рассекла мне пальцы, да и одеяло было не ватное.
Помню свое главное ощущение — тоскливое, смешанное с ужасом ожидание: "Неужели это никогда не кончится?"
Как ни странно, похожее чувство я испытал во время обстрела Ленинграда.
Уверяю вас, это очень страшно — слышать все от начала до конца: глухой далекий удар, нарастающий свист и близкий грохот разрыва.
И каждый раз мысль: пронесло, опять не в меня!
И знакомое, смешанное с ужасом ожидание — пожалуй, даже не ожидание, а просто тоска: "Неужели зто никогда не кончится?"
За окном грохочут пушки,
Стекла вышибло волной.
Я заткнул окно подушкой.
Но кругом — мороз сквозной.
112
За окном грохочут пушки,
Снег и вечер за окном.
Трум! — и на стекле подушка
Темным выступит пятном.
Трум! — в буфете звон посуды.
Трум! — не смерть ли? Все равно…
Никогда я не забуду
Это черное пятно.
ПОДКОВКИ –
Такие маленькие черные подковки — как бы из твердой резины, с забитыми в них зачем-то желтыми гвоздиками, которые мы выдергивали клещами.
Подковки эти нужно было варить много часов. Получалось нечто вроде студня. Солили и ели.
Горчицу вымачивали три дня. Потом пекли лепешки. Говорят, часто это приводило к язве желудка.
Грызли горькую дуранду, жевали несъедобные шроты.
Кошек и собак не пробовал, за что благодарен судьбе до нынешнего дня.
В первые послеголодные годы я мог съесть 100–150 грамм масла без всего — даже вспоминать противно.
И теперь, через сорок лет после блокадной зимы, перед каждой вечеринкой во мне оживает страх, и я нудничаю:
— А вы в булочную сходили?
На меня сердятся.
— Да сходим еще, успеется!
А я то и дело представляю себе: булочная закрыта, стол ломится от салатов и разносолов, но на нем нет самого главного — хлеба.
113
КАК ЭТО СЛУЧИЛОСЬ –
Папиной сестре, тете Рахили, неожиданно повезло. Ночью пришли арестовывать соседа по квартире — крупного спекулянта. (Вероятно, у него-то мама и покупала подковки.)
В последнюю минуту он ухитрился выбросить толстую пачку денег.
Тетя Рахиль наткнулась на них уже днем, когда несла в кухню кастрюлю снега. Пачка лопнула и купюры лежали на полу жирным веером.
В блокадном Ленинграде деньги мало что значили, однако сумма была так велика, что могла спасти от голодной смерти.
Половину тетя Рахиль отдала нам. Стала возможной эвакуация.
Но не хотелось, Боже мой, как не хотелось!
Странно устроен человек: я ничем не мог помочь моему городу, я мог только замерзнуть, погибнуть от истощения, пропасть. И все же отъезд ощущался, как предательство.
Я лежал под грудой тряпья, слушал по радио стихи Ольги Берггольц и плакал.
ОЛЬГА ФЕДОРОВНА БЕРГГОЛЬЦ –
С Ольгой Федоровной Берггольц я разговаривал только по телефону, но ее ужасная судьба потрясает мое воображение.
Счастливая комсомольская юность — веселая, напористая, неразумная. Первые стихи в журналах "Красная новь" и "Красная панорама".
Их печатали охотно и снисходительно. Да и общий уровень был — прямо скажем — не слишком-то высок.
Потом ЛАПП — Ленинградская Ассоциация Пролетарских Писателей, которую возглавляют Чумандрин и Либединский.
Берггольц — активистка. Собрания и диспуты бурлят на
114
Фонтанке, в Доме печати. Иногда на них приезжает из Москвы сам Авербах.
Ольга Федоровна очень привлекательна. Она совсем девочка — белокурая, с длинной косой. В нее влюбляется замечательный поэт Борис Корнилов.
Спросите советского школьника:
— Какие стихи написал Михаил Светлов? Ответ будет мгновенным:
— "Каховку" и "Гренаду".
— А что написал Борис Корнилов?
Тут школьник подумает. Но если он часто слушает радио, то все же ответит:
— Корнилов сочинил текст песни "Нас утро встречает прохладой". Все ясно. Выводы делайте сами.
А мне, чтобы зазвенели его строки, даже не нужно раскрывать книжку:
"Гуси-лебеди пролетели,
Чуть касаясь крылом воды.
Плакать девушки захотели
От неясной еще беды.
………………………………….
Погуляем еще немного…
Как у нас вечера свежи!
Покажи мне, за ради Бога,
Где же керженская дорога,
Обязательно покажи".
А вот, словно перелистнули несколько страниц:
"И молчит она, все в мире забывая, —
Я за песней, как за гибелью, слежу…
Шаль накинута на плечи пуховая…
"Ты куда же, Серафима?" — "Ухожу".
Брак Ольги Федоровны оказался недолговечным. Муж пил, дебоширил. Да и не везло им. В газете «Известия» появилась короткая фраза в черной рамке:
115
"Борис Корнилов извещает о смерти дочери".
Через некоторое время Берггольц вышла замуж за литературоведа Николая Молчанова.
Но еще немного о Корнилове.
Это был тот редкий случай, когда на щит поднимали человека действительно талантливого.
На первом съезде писателей о нем говорил Бухарин.
Поэма «Триполье» расхваливалась на все лады.
"Моя Африка" печаталась в «Правде» — я помню это зрительно до сих пор.
Но у больших поэтов есть странное свойство — предощущение грядущего. "Не спрашивай, по ком звонит колокол — он звонит по тебе". И как плач о жизни, как пророческое сожаление о пропащей молодости, слышу я реквием из "Триполья":
"Я скоро погибну в развале ночей
И рухну, темнея от злости.
И белый, слюнявый, объест меня червь,
Оставит лишь череп да кости.
Я под ноги милой моей попаду
Омытою костью нагою —
Она не узнает меня на ходу
И череп отбросит ногою.
Я песни певал — молодой, холостой,
До жизни особенно жаден…
Теперь же я в землю гляжу пустотой
Глазных отшлифованных впадин.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});