Зачем же рубился я, сталью звеня?
Зачем полюбил тебя, банда?
Одна мне утеха, что после меня
Останется череп… и амба!"
В тридцать седьмом году выяснилось, что высокая оценка Бухарина забыта.
Первым почуял перемену ветра Анатолий Тарасенков. Хотя в "Литературном современнике" напечатали еще каким-то чудом цикл "Стихи о Пушкине" — последняя прижизнен-
116
ная публикация поэта — критик писал о нем уже в прошедшем времени: "Подвизался в литературе и некий Борис Корнилов".
А затем широко раскинулся по газетам и журналам собачий гон:
"Торопливая и безграмотная мазня…"
"Набор слов…"
"Пошлость и беспардонная болтовня…"
Хотелось крикнуть: "Остановитесь! Нельзя же так! Вспомните, что вы писали полтора года назад!"
Какое там — охота продолжалась.
Наконец, "Ленинградская правда" поместила откровенно доносительскую статью Льва Абрамовича Плоткина. На следующий день Корнилов был арестован. В 1938 году его убили.
Берггольц не верила в Бога. Но она любила показывать друзьям принадлежавшую семье редкую икону: Богородица, прикладывающая палец к губам.
Очевидно, Ольга Федоровна не вняла предупреждению и сказала что-то неосторожное. Падала на нее и тень первого мужа.
Ее забрали.
Она ждала ребенка и на допросах ее не били. Просто заперли в стенном шкафу, и она простояла так трое суток. Когда дверцу открыли, она вывалилась оттуда — ноги распухли и не держали.
Результаты были самыми печальными.
Говорят, что в последующие годы Ольга Федоровна страстно хотела иметь ребенка. Но каждый раз на том же месяце, буквально день в день все повторялось.
За свое, недолгое по нашим масштабам, одногодичное заключение она поплатилась материнством.
Мне совершенно непонятен ее неожиданный взлет, но факт остается фактом: в блокадные годы Ольга Берггольц, ничем прежде не выделявшаяся, стала душой и устами осажденного Ленинграда.
Когда в репродукторе, на фоне постукивающего метро-
117
нома, в промежутке между двумя тревогами, возникал ее негромкий, слегка картавящий голос, делалось спокойнее.
Чем она брала? Наверное, человечностью и обыденностью.
Как будто женщина, живущая рядом за стеной, случайно попала в Смольный, услышала там последние новости, и делится ими не с целым городом, а с соседями по квартире.
И новости-то, по правде говоря, не Бог весть какие, а все-таки легче.
Казалось, ты спрашивал:
— Вынесу ли? Хватит ли терпенья?
А она отвечала — рассудительно и неторопливо:
— Вынесешь. Дотерпишь. Доживешь.
И, Господи, как хотелось ей верить!
"Был день как день,
Ко мне пришла подруга,
Не плача рассказала, что вчера
Единственного схоронила друга,
И мы молчали с нею до утра.
Какие ж я могла найти слова?
Я тоже ленинградская вдова".
Да, ленинградская вдова. "На охтенском, на правом берегу" она схоронила своего второго мужа, умершего от голода. Значит, она не пользовалась никакими номенклатурными благами: то ли отказывалась, то ли не предлагали.
Не хочу судить о стихах, но содержащиеся в них новеллы отличаются удивительной достоверностью и благородством:
"Я, как рубеж, запомню вечер:
Декабрь, безогненная мгла,
Я хлеб в руке домой несла,
И вдруг соседка мне навстречу.
— Сменяй на платье, — говорит,
— Менять не хочешь, дай по дружбе.
Десятый день, как дочь лежит:
Не хороню. Ей гробик нужен.
118
Его за хлеб сколотят нам.
Отдай. Ведь ты сама рожала…
И я сказала: Не отдам, —
И бедный ломоть крепче сжала…
И сил хватило привести
Ее к себе, шепнув угрюмо:
— На, съешь кусочек, съешь… прости!
Мне для живых не жаль, не думай!"
Мне кажется, ни у кого нет таких пронзительно-зримых описаний полумертвого Ленинграда:
"А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина…
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
Одних полозьев жалоба слышна.
Скрипят, скрипят по Невскому полозья.
На детских санках, узеньких, смешных,
В кастрюльках воду голубую возят,
Дрова и скарб, умерших и больных…"
После этих строчек идет многоточие. Поставим и мы многоточие…
Потому что кончилась трагедия Ленинграда и началась трагедия Ольги Берггольц.
Она, ее вдохновение, ее невесть откуда взявшийся Божий дар остались там, в блокаде.
Недаром она писала:
"Я вмерзла в твой неповторимый лед"
Плакальщица и утешительница Ольга Берггольц умерла в осажденном городе вместе с тысячами своих безвестных героев.
"Человек был на войне убит"
Когда я беру в руки сборник «Избранное», он ошеломляет меня бездарностью и официозностью.
119
Безликий попугайский голос без всякого выражения выкрикивает набившие оскомину лозунги, раз и навсегда отлитые для газет словесные конструкции.
Вот о родине:
"… первою Россия
Европу к коммунизму поведет".
Вот о Ленине:
"Победоносному терпенью
Недаром Ленин нас учил".
Вот о Сталине:
"Мы навеки слили имя Сталин
С именем сверкающим твоим".
А вот они оба:
"Прошу!" — и Сталин входит в кабинет.
Он видит, оживлен и счастлив Ленин".
А вот весь набор сразу:
"… Революция, Отчизна,
Россия, Партия, Любовь".
Полноте, да она ли это?
Она.
И это именно то, что нужно "партии и народу". Ее превозносят до небес. Ее делают символом, монументом — называйте это как хотите.
Но существует еще и живая женщина — поэт Ольга Берггольц, стихи которой нравились Ахматовой. Она со страхом чувствует, что теряет речь, так же, как и ее нынешние персонажи.
"Они слова 'Интернационала'
Произносили, вместо слов своих".
Ольга Федоровна еще пытается писать. Из-под ее пера выходит монстр: чудовищно-неуклюжая, напыщенная поэма "Первороссийск".
120
Тогда, отчаявшись в стихах, она пишет повесть "Дневные звезды". С радостью отметим, там есть и прекрасные страницы. Но вся повесть как бы на котурнах, а главное отличие военной Берггольц — простота и естественность.
И она умолкает. Не совсем, но почти.
"День поэзии" еще печатает каждый год ее подборки, но это старые вещи, которые она не публиковала когда-то, считая их поэтическими отходами.
Среди славословий она чувствует себя абсолютно одинокой — и в творчестве, и в человеческой, женской жизни.
Первого мужа убили, второго похоронила, третий оставил.
"Теплый ротик ребенка не тронет сухого соска" — пусть эту строчку написала не она, а Маргарита Алигер — все равно это о ней.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});