Глафира Дементьевна подошла к окошку, глянула вниз.
— Раненых привезли. Говорили, седни целый поезд должен с ними прийти. Идти мне надо.
— Сядь, обойдутся, — сказал Кирьян спокойно теперь, негромко. — Не могу я, Глафира Дементьевна, Анфисе написать… Я от нее на фронт когда побежал, то заявил: ежели, мол, не убьют меня, домой я к тебе все одно не вернусь. С тем и сбежал…
— Как так — сбежал? — спросила старушка озадаченно.
— А так: смех и грех… Как ребятенок малый… Я на броне был, меня не брали. Так я самовольно… Ночью вышел из дому, спустился к Громотухе, отвязал какую-то лодку да поплыл вниз. На рассвете завел ее в камыши, день пролежал там… как беглый какой с тюрьмы, что ли… Ночью опять поплыл. Громотуха-то в Иртыш впадает, а там, я знал, до Семипалатного недалече… В общем, добрался я до города Семипалатинска, на вокзале очутился. А тама как раз новобранцев провожают. Перрон там небольшой, все кипит, плач, вой, пьяные песни. Под суматоху я залез с другими вместе в теплушку, да и поехал… В Алма-Ате только обнаружили, что я какой-то чужой… «Да что же ты за чудо-юдо такое? — спросил меня в военной комендатуре белобрысый полковник с костылем. — Хохотать над тобой вроде бы неудобно. А что делать, не знаю. Впервые, грит, такой случай, что взрослый самовольно на фронт побег. Дети — это бывает… Посадить тебя я вынужден до выяснения. Может, ты бандит какой, преступник, от правосудия скрываешься…» Я говорю: «Что ж садить-то? Позвоните в село Шантару, в МТС, или телеграмму отбейте. Они вам сообщат, что я никакой не преступник…» Ну, в общем, что говорить… Покрутили они меня, повертели… Сбежал я осенью сорок первого, а под новый год меня уже ранило. Город Ливны мы тогда брали. И взяли. На окраине этого худенького городишка меня и задело в мякоть ноги…
— Господи! — Глафира Дементьевна перекрестилась.
— Рана была пустяковая, в медсанбате малость подержали да опять в бой… Ну, потом больше года судьба миловала. Две медали получил. А нынче в апреле под Новороссийском… не то числа седьмого, не то восьмого… Только и помню — ка-ак жахнет рядом. Мы в наступление шли, мало-мало снаряд не в меня прямо угодил… Очнулся я аж в городе Куйбышеве. Молоденькая такая врачиха возле меня сидит в белой шапочке, а из-под шапочки волосы стекают струями. Откуда ж ты, думаю, светлая да чистая такая, явилась? Из какого мира? А она: «Ну вот, поморгай, поморгай… Жить теперь будем, Кирьян Демьяныч…»
Инютин умолк, захлопал короткими белесыми ресницами, потом быстро и часто задышал, повернул голову вбок. И лишь через минуту, по-прежнему глядя куда-то в стену, захрипел:
— Жить… Добрая была она, врачиха, все улыбалась. Только ноги мои когда начнет оглядывать, закусит губы, глаза потускнеют… Сперва я думал — брезгует или стесняется. Да и самому мне стыдно было — во всем виде я перед ней. А она это, выходит, раньше меня понимала, что отходили мои ноги. Выше коленок кости все были раздроблены…
Инютин, утомившись, видно, рассказом, опять замолчал, выпуклый лоб его покрылся испариной. Он пошевелил головой, обтер лоб бледной, узкой ладонью, глянул на Глафиру Дементьевну.
— Вот, значит, как… Што-то они там, врачи, колдовали над моими ногами — то в гипс их замазывали, то… Потом вдруг в поезд погрузили да сюда вот…
— Ну да, ну да, — закивала старуха. — У нас тут, грят, лучше всех кости сращивают. Андрей Петрович-то умелец…
— Так что же мне не срастили? — застонал Инютин, рывком приподнявшись. Глаза его сверкнули яростно, озлобленно, и одновременно была в них беспомощная жалоба. — Что ж он, умелец?
— Да ведь и он не господь бог. Кабы он мог, он бы тебе свои переставил! Такая душа у него…
Кирьян упал на подушку, закрыл глаза ладонью, чтобы отгородиться от всего — от солнечного света, от белого потолка, от этой старухи. Долго лежал так, потом заговорил, не снимая ладони с лица:
— Это надо же… Отец-то у меня тоже был увечный, одноногий, на деревяшке прыгал. На японской войне ему ногу повредило. И надо же, говорю, судьба, что ли, над нами, Инютиными? Отцу тоже тут, в новониколаевском лазарете, ногу тогда отпилили. Только ему одну, а мне обои… Ну, ты уйди… Уйди.
Последние слова он прошептал еле слышно, обессиленный.
* * * *
Все утро пятнадцатого июля начальник прифронтовой опергруппы НКВД Яков Николаевич Алейников провел в краткосрочной спецшколе разведчиков-подрывников, изучая личные дела курсантов, их успеваемость. Он, сидя за скрипучим столом, перелистывал тощие папочки, время от времени хмурился, покашливал и потирал ладонью шрам на щеке. В комнатушке начальника спецшколы капитана Валентика, отгороженной от казармы, в которой жили курсанты, кирпичной стеной с обвалившейся штукатуркой, было тихо, светло, в низенькое оконце постукивали ветки давно отцветшей сирени. За сиренью стояла машина Алейникова, в маскировочных пятнах эмка. Слышался временами раскатистый хохот его шофера Гриши Еременко.
— Эй, вы… потише там! — крикнул Алейников, открыв окно. Но тут же он окно закрыл, опять взялся за папки. — Вот что, капитан, — сказал Алейников, задумавшись. — Через неделю мы должны этих ребят выпустить.
— Еще по программе месяц, — осторожно проговорил капитан, человек хладнокровный, по общему мнению бесстрашный, не раз ходивший в глубокий тыл врага, выполнявший там самые дерзкие диверсии. Но перед Алейниковым он почему-то всегда робел и, смотря ему в лицо, часто хлопал, как девушка, ресницами, а потом и вообще опускал вниз свои голубые глаза.
— Какой там месяц. Наступление началось, какой там месяц… — проговорил Алейников все так же задумчиво. — На эту неделю никаких строевых занятий. Ориентация ночью на местности, изготовление и устройство взрывных систем… Все время — этому. Понятно?
— Так точно, товарищ майор.
— Ну вот… Учи, учи, сам с кем-то из них в тыл к немцам пойдешь.
— Вот за это спасибо! — искрение обрадовался капитан. — А то у меня, пока я тут, кровь в жилах застоялась, загустела. Когда готовиться к передаче дел?
Валентику было около пятидесяти. Рослый, с широкими плечами, одно из которых было почему-то ниже другого, он прошелся перед столом бесшумно, как кошка, сел на стул.
— Ишь ты, нетерпеливый какой… Будет еще время разогреть кровь. А это что такое?
Разговаривая, Алейников давно косился на дивизионную газету, лежавшую на подоконнике. Край газеты свешивался, и как раз на сгибе жирно чернел заголовок «Подвиг сибиряков-гвардейцев». Но не заголовок, а два портрета, напечатанных под ним, все время цепляли внимание Алейникова.
Проговорив так, Яков не вставая протянул руку, взял газету. В заметке коротко, без всяких эмоций, излагалась вся недавняя эпопея танкового экипажа Дедюхина, уничтожившего одиннадцать вражеских машин. Заканчивалось это невыразительное повествование словами: «Геройский экипаж представлен к высоким наградам, а командир танка старший лейтенант Дедюхин к званию Героя Советского Союза (посмертно). На снимках: заряжающий рядовой И. Савельев (слева) и его племянник, механик-водитель сержант С. Савельев».
Читая заметку, Алейников двигал желваками, они перекатывались по исхудавшим щекам крупными стальными горошинами, лохматые брови, сильно поредевшие за последний год-полтора, то приподнимались, то раздраженно хмурились.
— Не Лев Толстой писал, конечно, — чуть усмехнулся начальник спецшколы, по-своему расценив выражение лица Алейникова, — но мужики действительно герои.
— Не в этом дело, — сказал Алейников. — Из какой они части, интересно?
— Газета стрелковой дивизии полковника Велиханова. А этой дивизии, я слышал, были какие-то танковые подразделения приданы. Все проще простого в редакции газеты узнать.
— А где редакция?
— В штаб дивизии позвонить. Разрешите?
— Не надо…
Алейников сложил вчетверо газету, сунул в карман и встал.
— Значит, выпуск через неделю. Экзамены приеду лично принимать. И новый состав курсантов будем набирать. Все соответствующие распоряжения получишь, как положено.
— Слушаюсь.
Алейников встал и начал ходить из угла в угол комнатушки, потом снял с гвоздя фуражку, начал протирать зачем-то ее изнутри носовым платком.
— Месяц еще, говоришь, по программе? Да у нас же людей не осталось. Засылаем в тыл десятками — возвращаются единицы. Гибнут и гибнут. Почему?
— Почему? — Валентик усмехнулся, блеснул голубым пламенем глаз и сел за свой стол, где только что сидел Алейников. — Учим их плохо. Вот опять срок обучения на три недели сократили.
— Да, может, плохо. Вот я все хочу спросить тебя… что это фамилия у тебя такая? Как детское имя.