мне все еще тяжело преодолеть страх перед совершенными и еще не совершенными ошибками – а именно это и стало бы моим исцелением, – не станем отныне забывать, что наш сплин и наша меланхолия, как и наше добродушие и здравый смысл, не являются нашими единственными проводниками, ни тем более нашими стражниками, и если тебе придется рисковать или брать на себя тяжкие обязательства, право же, давай не беспокоиться сверх меры друг о друге, ведь жизненные обстоятельства, такие далекие от наших юношеских представлений о судьбе художника, все равно сделали бы нас такими же братьями, как во многих отношениях товарищами по судьбе. Все настолько связано между собой, что здесь в еде попадаются тараканы, так, словно ты действительно в Париже, и, напротив, в Париже ты действительно думаешь порой о полях. Это не бог весть что, но все же ободряет. А потому отнесись к своему отцовству, как отнесся бы к нему тот добряк с наших старых вересковых пустошей, по-прежнему несказанно дорогих нам – сколь бы робкой ни была наша нежность – среди всего этого шума, суматохи, тумана и тоски городов. Это значит: отнесись к своему отцовству как изгнанник, чужестранец, бедняк, инстинктом бедняка ощущающий реальность родины, реальность хотя бы воспоминаний о ней, пусть мы и забываем ее каждый день. Так, рано или поздно, мы обретем свою судьбу. Но конечно, и для тебя, и для меня было бы лицемерием забывать о нашем добродушии, о той беспечности, с которой мы, бедолаги, явились в этот Париж, ныне такой чужой, – и придавать слишком много веса своим тревогам.
По правде говоря, я доволен – если здесь порой встречаются тараканы в еде, у тебя есть жена и ребенок.
Впрочем, ободряет вот что: Вольтер, к примеру, не велел верить всему, что нам представляется. И я, разделяя опасения твоей жены насчет твоего здоровья, стараюсь не верить в то, что мне представилось на мгновение: будто бы беспокойство обо мне стало причиной твоего довольно долгого молчания, хотя оно совершенно объяснимо, если подумать, сколько забот по необходимости приносит с собой беременность. Но все это прекрасно, это путь, по которому идут все. До скорого, крепко жму руку тебе и Йо.
Всегда твой Винсент
Все это наспех, но я не хотел откладывать отправку письма другу Гогену – у тебя должен быть адрес.
797. Br. 1990: 798, CL: 601. Тео Ван Гогу. Сен-Реми-де-Прованс, четверг, 22 августа 1889
Дорогой Тео,
я очень благодарен Йо за ее письмо. Знаю, ты хочешь получить от меня пару слов, и сообщаю, что мне очень трудно писать, настолько потревожен мой рассудок. Поэтому я пользуюсь временной передышкой.
Доктор Пейрон очень добр ко мне и очень терпелив. Как ты можешь себе представить, я глубоко расстроен возвращением приступов, поскольку уже начал надеяться, что они не вернутся.
Наверное, будет хорошо, если ты напишешь доктору Пейрону и скажешь, что работа над картинами необходима мне для выздоровления.
Эти дни, когда я ничего не делаю, не могу выйти из отведенной мне комнаты, чтобы заняться живописью, почти невыносимы для меня.
Я получил каталог выставки Гогена, Бернара, Шуффенекера и Ко и нашел его интересным, Г. тоже прислал мне сердечное письмо, несколько туманное и малопонятное, но должен сказать, что они правы, устроив собственную выставку.
Много дней у меня мутилось в голове, как в Арле, если не хуже, и надо полагать, что такие кризисы предстоят и в будущем: это ОТВРАТИТЕЛЬНО. Я не мог есть 4 дня из-за распухшего горла. Привожу все эти подробности не из желания пожаловаться, а в доказательство того, что я пока еще не в состоянии отправиться в Париж или Понт-Авен – разве что в Шарантон[319].
Кажется, я подбираю грязь и ем ее, хотя сохраняю лишь смутные воспоминания об этих черных мгновениях, и мне думается, здесь есть что-то подозрительное, именно из-за их непонятных предрассудков против художников.
Я больше не вижу возможности обрести мужество или надежду, но мы ведь не вчера узнали о том, как невесело наше ремесло.
Все же я рад, что ты получил мою посылку отсюда, с пейзажами. Спасибо в особенности за офорт с картины Рембрандта. Он поразителен, и я вновь вспомнил о мужчине с посохом из галереи Лаказа. Если хочешь доставить мне огромное удовольствие, пошли такой же офорт Гогену. Брошюра, где говорится о Родене и Клоде Моне, очень интересна.
Мой дорогой брат, новый кризис случился, когда я писал в поле, ветреным днем. Я пошлю тебе картину, которую завершил, несмотря ни на что. Это как раз попытка обойтись более скупыми, матовыми цветами – вибрирующим зеленым, желтой и красной железистой охрой: я уже говорил тебе, что временами испытываю желание вновь поработать с такой же палитрой, как на севере.
Как только смогу, пришлю тебе эту картину. Спасибо за твою доброту. Крепко жму руку тебе и Йо – и, конечно же, Кору, если он все еще там.
Винсент
Мать и Вил тоже написали мне прекрасное письмо.
Не скажу, что мне так уж нравится книга Рода, но все же я написал картину по тем строкам, где он говорит о темных горах и хижинах.
(Друг Рулен тоже написал мне.)
798. Br. 1990: 799, CL: 602 / 602a. Тео Ван Гогу. Сен-Реми-де-Прованс, понедельник, 2 сентября 1889, или около этой даты
Дорогой Тео,
с тех пор как я писал тебе, мне стало лучше; не зная, сколько это продлится, не хочу больше ждать и пишу тебе снова.
Еще раз спасибо за прекрасный офорт с Рембрандта[320]. Мне бы хотелось знать, что это за картина и в каком возрасте он ее написал. Вместе с роттердамским портретом Фабрициуса[321] и странником из галереи Лаказа он принадлежит к особому разряду: портрет человека преображается в нечто светящееся и утешительное.
Как это отличается от Микеланджело или Джотто! Правда, последний приближается к этому, и, значит, Джотто может быть связующим звеном между школой Рембрандта и итальянцами.
Вчера я немного поработал после перерыва – вид из моего окна: поле с желтой стерней, которое сейчас перепахивают, контраст между вспаханной землей лилового оттенка и полосами желтой стерни, холмы на заднем плане.
Работа отвлекает меня бесконечно лучше любого другого занятия, и если бы я мог окунуться в нее, отдав ей все силы, это было бы, пожалуй, самым действенным лекарством.
Но невозможность заполучить моделей и много чего еще мешают мне достичь желаемого. Что ж, надо попробовать равнодушнее относиться ко всему и запастись терпением.
Я часто думаю о приятелях из Бретани – наверняка у них выходит лучше, чем у меня. Если бы, с моим нынешним опытом, я мог начать все заново, то не поехал бы на юг.
Будь я свободен и независим, я бы все же сохранил воодушевление, ведь столько прекрасного еще предстоит сделать.
Например, виноградники и поля с оливами. Если бы я доверял руководству[322], самым лучшим и простым решением было бы перевезти сюда, в лечебницу, всю мою мебель и спокойно продолжать работу. После выздоровления или в промежутках я мог бы на время приезжать в Париж или Бретань. Но здесь прежде всего очень дорого, к тому же теперь я боюсь других больных. Затем, многое заставляет думать, что и здесь меня ждет неудача.
Может быть, я преувеличиваю, пребывая в унынии, ведь я подавлен из-за болезни, – но я испытываю некий страх. Ты скажешь мне то, что я сам себе говорю: причина, видно, во мне, а не в обстоятельствах или в других людях. Словом, все это невесело.
Г-н Пейрон был добр ко мне, у него большой опыт, я не стану отвергать то, что он говорит или считает нужным делать.
Но есть ли у него твердое мнение, посоветовал ли он тебе что-нибудь окончательное? И возможное?
Как видишь, я все еще в прескверном настроении из-за того, что все идет неважно. Затем, я чувствую себя дураком, когда прошу у врачей разрешения писать картины. Впрочем, стоит надеяться, что, если я рано или поздно вылечусь, в какой-то мере меня вылечит работа, укрепляющая волю и поэтому умеряющая приступы умственной слабости.
Дорогой брат, я хотел бы написать письмо получше этого, но дела идут неважно. У меня есть огромное желание отправиться в горы и писать там днями напролет; надеюсь, они разрешат мне в ближайшее время.
Вскоре ты увидишь картину с хижиной в горах, которую я написал под впечатлением