Находчивый, как всегда, Сент-Экс развлекал хозяина и его гостей ловкостью рук. Иногда потеха принимала форму забавы с бросками перочинного ножа, при этом он безошибочно втыкал нож лезвием в деревянную дверь. Или устраивал шоу с виртуозной игрой на фортепьяно, вопрошая присутствующих (а им полагалось не смотреть в этот момент за его действиями), смогли ли они угадать мелодию в его слегка нетвердых аккордах. «Это же Дебюсси!» – обрадованно восклицали гости, и тут Антуан раскрывал свой секрет: странная двенадцатитоновая соразмерность рождалась апельсинами и грейпфрутом, катившимися по клавишам, пока сам фокусник работал педалями. Что касается его карточных трюков, то они вызывали ощущение чего-то сверхъестественного, и однажды вечером, когда доктор Конт принимал у себя хирургов из американского медсанбата, полковник медицинской службы вскочил из-за стола и, покидая дом, гневно бросил хозяину: «Я покидаю это жуткое место! Здесь творится какая-то чертовщина!»
В другой раз тех же самых хирургов пригласили на изысканный танцевальный вечер вместе с несколькими французскими офицерами полка африканской пехоты. Вечер был в полном разгаре, когда два иностранных легионера вошли через ворота сада. Им тоже хотелось повеселиться. Разгневанный французский полковник попытался выставить вон непрошеных гостей, но Сент-Экс вмешался, накачав их продовольствием, спиртными напитками и беседой, и, наконец, сделал им подарок – свою зажигалку.
Однажды он признался Конту, когда тот стал восхищаться его красивыми, из свиной кожи, чемоданом и несессером: «Это Консуэла прислала их мне. Она изматывает меня моими же собственными деньгами, но я ей все всегда прощаю». С подобным благодушием он никогда не упускал случая возразить скептикам, горячо убеждавшим его, будто вступление Америки в войну – это «иллюзия», поскольку для «Америки в этом нет никакого интереса», и даже называвшим совместное командование «крестоносцами» XX столетия. В знак своей искренней благодарности он отдал Конту свой собственный экземпляр «Военного летчика», уникальное издание, отпечатанное на редкой бумаге.
Страшная летняя жара наконец-то начала спадать к тому времени, когда Антуан возвратился в Алжир, но это принесло ему слабое облегчение и не спасло от душевного мрака, куда он погружался. Вновь его угнетала преобладавшая атмосфера ссор и интриг: их было так много вокруг… Ему не удавалось сконцентрироваться на работе над «Цитаделью». Его переживания повлияли даже на почерк, который в тот период становится настолько неразборчив, что все попытки расшифровывать листы рукописи после его смерти не дали результатов. Даже страницы, отпечатанные в Нью-Йорке, теперь вызывали у него сомнения, на него накатывали приступы растерянности, несобранности, столь тяжелым был его настрой. Более, чем когда-либо, он испытывал беспокойство по поводу своей прозы, ощущая страстную, порой тираническую потребность заставить друзей просмотреть написанное им. Когда настал черед для Нелли де Вог приехать в Алжир, как члену вспомогательного воинского подразделения «Свободной Франции», ей пришлось проглотить сотни страниц «Цитадели» за один длинный, почти безостановочный прием, а заодно пару бензедриновых таблеток, чтобы не заснуть.
Душевный мрак, окутывавший Сент-Экса, – не просто результат скорбного озлобленного воображения. Андре Моруа вскоре обнаружил, что в том нравственном заточении, в котором пребывал его друг, хватало места для всех. Приехал в Алжир и Адриен Тиксье (где он стал членом временного правительства). Де Голль был слишком хорошо информирован об их совместном нежелании присоединиться к его нью-йоркской фракции. Бурбонская Горькая Полынь (так его прозвали среди англо-американцев) не испытывал никакого желания ничего забывать. Когда Моруа попросил разрешения посетить Корсику (после освобождения острова солдатами Жиро и американскими парашютистами), ему в этом было отказано.
А через несколько дней после первого вето Моруа (вспомним, как обстояло дело с Сент-Экзюпери и Де Голлем) наткнулся на второе, более значимое. 30 октября Де Голль предполагал выступить с речью на Всеалжирском форуме в честь празднования шестидесятой годовщины основания Французского содружества. При подготовке текста он попросил одного из своих помощников написать абзац, посвященный ведущим французским авторам, которые помогли спасти дух Франции, предпочтя изгнание позору Виши. Список, в варианте помощника, включал имена Андре Моруа и Антуана де Сент-Экзюпери. Но когда генерал уже на трибуне дошел до слов о тех, кто «как только избежал тирании, принял участие со всем присущим им благородством и, я мог бы добавить, независимостью в больших духовных и моральных сражениях этой войны», он стал сыпать именами Филиппа Барре, Анри Бернштайна, Эва Кюри, Дюкатийона, а к числу «величайших авторов» он отнес (!) Андре Жида, Жозефа Кесселя, Маритена и Жюля Ромена. Ни слова о Моруа, ни строчки о Сент-Эксе или о Сент-Джоне Персе. Горькая Полынь взял свою ручку, обмакнул ее в помойное ведро своей галльской злобы и вычеркнул все три имени еретиков. Помощник был вне себя, как и Леон Ванселиус, который сразу понял, слушая речь, что, если образцовый французский писатель Филипп Барре возглавляет этот удивительный список, то лишь из-за своего дара литературного предвидения, проявившегося в написании панегирика в честь Де Голля.
Жозеф Кессель, тайно бежавший из Франции в Лондон и теперь добравшийся до Алжира, в свою очередь добавил тревоги Сент-Экзюпери, объявив, что во Франции после освобождения кровопролитие не только неизбежно, но и необходимо. Тому немало исторических примеров: сначала религиозные войны, а после них требовался Генрих IV, чтобы зализывать раны.
«В следующем году, – как Сент-Экс написал Анри Конту, – достанется работы расстрельным командам, и это будет довольно грустно. Что принесет этот урожай?.. Независимо от того, насколько гениален генерал Де Голль (а я имею некоторую веру в его политический гений), ему придется однажды усмирять страсти, которые сам он и пробудил. Он будет должен создать какую-то почву. Я знаю, что он это и сам чувствует. Но, правда, не из числа царства чувств, а из области царства Духа».
Не самым последним основанием этой редкой нетерпимости по отношению к человеку (для Сент-Экзюпери, во всяком случае, это и впрямь чрезвычайный случай) послужил недостаток идеологической базы: движение Шарля Де Голля являлось, как любил выражаться писатель, «фашизмом без доктрины». «Ислам, – писал он Анри Конту, – обезглавливает, опираясь на Коран, французская революция вела на гильотину, опираясь на Дидро, Россия расстреливала, опираясь на Маркса, христианство позволяет себя обезглавливать (что то же самое) по святому Павлу. Пробужденные чувства, которые развязывают эту резню, – не больше чем средство достижения цели в распоряжении Духа. Позволит ли чувство, впервые в истории человечества, теперь использовать расстрельные команды бесцельно, в конце концов, против самих себя же? Страсть, по мне, – слепой монстр. Даже когда она благородна. Даже когда чиста».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});