— Я заметил, вы бываете у нас на собраниях.
И пытался польстить собеседнице:
— Вас нельзя не заметить.
Откинулся на спинку стула, сверкал глазами.
— Не всегда, но иногда бываю, — сказала Драгана.
— Ну, и как? Как вы отнеслись к призыву, с которым я сегодня обратился к молодым членам партии? Как вам мой главный лозунг: «Думай одно, говори другое, а делай третье».
— Я слышала, такой принцип был у английского политика Черчилля. Он будто бы этому поучал дипломатов.
— Да. Да, но не только дипломатов, а и всякого умного человека, и особенно политика. Этот принцип был излюбленным у Чемберлена. И Ленин, и Троцкий, и все президенты Америки поступали так же.
Потом была пауза. Костенецкий ждал, что ответит американская гостья, но она молчала. И Костенецкий продолжал:
— Если хочешь вести за собой массы, надо с трибуны бросать дерзкую ложь.
— Но ложь скоро раскроется, и политик будет посрамлён.
— Этого не надо бояться. Этого не будет. Люди глупы и слишком заняты своими мелкими делишками. Завтра же они забудут, что вы им говорили вчера. Но они запомнят, как вы говорили. И ещё будут помнить, что вы всегда говорите что–то яркое, необыкновенное. Да, ложь это хорошо уж потому, что это красиво и заманчиво. Я с экрана телевизора говорю: «Сербы! Югославия принадлежит вам, вы здесь хозяева, а всем остальным мы поможем перебраться домой». Я знаю, что говорю чушь, но — говорю. Сербов в Югославии много — шестьдесят пять процентов, и они за мной пойдут. В армии говорят: плох тот солдат, кто не носит в своём ранце жезл маршала. Политик — тоже; он должен стремиться быть вождём. А вождём может быть лишь тот, кто сумеет привлечь на свою сторону титульную нацию, то есть главную: если в России, то русских, если в Германии — немцев, в Югославии — сербов. И прочих славян. Если сложить всех славян, живущих в Югославии, то получишь девяносто процентов. Умный политик это должен понимать, а неумный политик — это авантюрист вроде Пиночета или Полпоты. Я не хочу быть Полпотой.
— Но вы не серб, а как же поведёте за собой славян? В России очень скоро узнали, что Жириновский нерусский, а «сын юриста». И как только он сказал об этом, над ним стали смеяться. На последних выборах он едва прошёл в Думу.
Услышав слова «…вы не серб», Костенецкий потемнел. Его ничто так не оскорбляло, как явное или нечаянное указание на его подлинную национальность. Дослушав до конца тираду Драганы, он сказал:
— Мы все тут сербы! А вот вы… говорите с акцентом. Американским. Вы жили в Америке? Может быть, вы нам скажете, зачем это вдруг Америка забросала бомбами Югославию? А теперь, точно пёс голодный, кинулась на Ирак?..
— Да, я жила в Америке. А теперь живу в Москве. А по окончании университета хочу поселиться в Белграде. Югославия — моя Родина, и я хочу жить дома.
— Вы будете жить во дворце Станишичей?
— Не знаю. Может быть.
Костенецкого это признание успокоило; он хотел было и дальше расспрашивать Драгану, но в кабинет вошли люди, и Драгана, воспользовавшись суматохой, вышла. Она и потом ходила на собрания партии, читала их газету, слушала речи Костенецкого и скоро поняла, что среди всех политических партий на свете нет силы опаснее и зловреднее, чем партии так называемых либералов. И тогда в голову ей влетела шальная мысль: «Шарахнуть бы по этому собранию лучами Арсения Петровича, тогда бы она послушала, какие песни запоёт Вульф Костенецкий» и в кого превратятся собравшиеся в этом зале либералы.
Шло время, Костенецкий продолжал разлагать доверчивых сербов, и особенно молодежь, а в груди Драганы не стихало, а всё больше укреплялось желание очистить Белград от этой бесовской силы — от либералов. А потом, когда эти силы, точно голодные волки, стали разрывать Югославию на части, а в Косово убивать сербов, жечь их дома, рушить православные храмы, — и, как слышала Драгана, либералы всеми силами раздували этот разрушительный процесс, и Костенецкий громче всех требовал отдать под трибунал президента Милошевича, а сам рвался на его место, Драгана стала подумывать и о том, как бы отомстить всем антинациональным партиям в Югославии, а потом отомстить и Америке, и не той великой и прекрасной стране Америке, в которой она родилась и где у неё было много друзей, а той Америке, которая бомбила Югославию, добилась, наконец, того, что президента Милошевича выкрали из собственного дома и тайком доставили в тюрьму Европейского трибунала. Драгана втайне от отца и от дедушки вынашивала ещё и мысль организовать в Югославии партизанские отряды, вооружить их аппаратами, выстреливающими «Розовое облако», а затем, подобно Жанне д’Арк, и самой возглавить всю освободительную борьбу на своей прародине.
Да, всё это были мечты Драганы, составлявшие смысл её жизни, и она с нетерпением ожидала молодого учёного из России, чтобы с ним вместе закончить работы над «Розовым облаком», — и вдруг: признание Простакова! Его нежелание продолжать работы.
Она даже не вступила с ним в дискуссию, не пыталась переубеждать; она заметила, что Простаков верующий, он при случае поминает Бога, а увидев перед входом в лабораторию золочёный крест, помолился на него и поцеловал; знала так же и то, что если уж человек верующий и он решил, что его склоняют к делу небогоугодному, он его продолжать не будет. Ей вдруг стало ясно, почему это он уехал из Москвы на Дон и занялся там строительством храма.
Девушку это потрясло, у неё оборвалось всё внутри, а когда ей бывало плохо, она летела к отцу, а затем и к деду, — им поверяла свои тайны, у них только и находила ответы на волновавшие её вопросы. В данном же случае окончания работ по «Облаку» ожидал отец и те близкие ей люди, — в основном, это были сербы, болгары, русские, то есть все славяне, заинтересованные в победе её отца на выборах в президенты, — в этом случае беспокойство Драганы было особенно сильным, и даже мучительным.
Но и всё–таки, она вначале прилетела в госпиталь, чтобы проведать лечившихся тут ребят из их лаборатории и Арсения Петровича, но, к её большой радости, уже на посадочной площадке, где приземлился вертолёт, ей сообщили, что всех ребят выписали и они на катере ушли на остров.
На радостях Драгана полетела к отцу.
Ной Исаакович доложил Простакову о прибытии с материка всех русских парней, которые работали в лаборатории. Закрыв балкон, — неизвестно зачем он это делал каждый раз, приступая к беседе с русским учёным, — и устроившись поудобнее в кресле, стоявшем у стеклянной балконной двери, врач сообщил ещё и о том, что Арсения Петровича оставили на длительное долечивание в госпитальном профилактории. И как бы между прочим заметил: