Они подтащили гроб поближе к могиле, быстро забили гвоздями и стали подсовывать под него веревки.
23. Ввод
Поздним вечером ветер разыгрался вовсю. Метался по глубоким ущельям бирюлевских улиц, бился в окна, свистел, улюлюкал, завывал.
Кирилл Латынин сидел на кухне перед полупустой бутылкой водки, тупо, ничего не видя, смотрел в темное дребезжащее окно. В голове у него плавали, сталкивались и разваливались на куски какие-то бесформенные массы, совершенно не давали ему сосредоточиться.
Жизнь опять потеряла краски, стала даже не черно-белой, а беспросветно-серой…
Откуда-то очень издалека донесся телефонный звонок. Наверное, звонил Санек, но разговаривать ни с кем не хотелось, даже с ним.
Однако телефон гремел все настойчивей, и в конце концов Кирилл, досадливо махнув рукой, заставил себя подняться и потащиться в комнату.
В ту самую комнату, в которой еще недавно жила Светка, а теперь не было никого.
— Да! — сказал он, сняв трубку, и сам удивился, как хрипло и незнакомо звучал его голос.
— Кирилл Владимирович? — уточнила трубка.
— Ну! — подтвердил Кирилл.
— Это говорит Семен Игоревич. Вы меня слушаете?
— Угу, — откликнулся Кирилл, с трудом вспомнивший, что Семен Игоревич — это Сенечка из того самого театра.
— Во-первых, напоминаю вам, что вы до сих пор не принесли заявление в отдел кадров. Вы меня слышите?
— Ага, — снова хмыкнул Кирилл.
Он честно старался осознать смысл слова «заявление», но это не очень получалось.
— Во-вторых, завтра в одиннадцать вам надо быть в театре на репетиции. У вас срочный ввод.
— Ввод? — удивился Кирилл.
Это было первое слово, которое он произнес. Смысла в нем он находил еще меньше, чем в слове «заявление».
— Ну да, ввод! — несколько раздраженно подтвердила трубка. — Вы вводитесь в «Живой труп». Это приказ Эльвиры Константиновны. Так что не опаздывайте. Вы все поняли?
— Ввод в живой труп, — повторил Кирилл.
— Правильно. Ну тогда до завтра. Всего хорошего.
— Ага, — ответил Кирилл и хлопнул надоедливую трубку на рычаг.
Неожиданно в голове прояснилось. Все отчетливо вспомнилось, встало на место.
— Будет ей ввод! — злобно подумал он. — Я ей так введу, что мало не покажется!
24. Звонок
Положив трубку, Семен Игоревич Воробчук несколько озадаченно посмотрел на телефонный аппарат. Разговор с новым артистом ему резко не понравился. Интуитивно он чувствовал, что тут возможны проблемы.
А интуиция еще никогда его не подводила.
Немногословный парень, чего и говорить! Мог бы быть полюбезней. Тем более после такого известия. Да и голос у него звучал как-то странновато, не наркотой ли здесь пахнет?..
Семен Игоревич тогда сразу сказал Эльвире Константиновне, что этот Латынин — темная лошадка, надо бы поподробней навести справки, прежде чем принимать решение. Но разве она его слушает?!
Это когда-то Элечка к нему прислушивалась, но эти времена давно прошли. Теперь он для нее хуже говна. Даже уже не Сенечка, это только при чужих, при гостях, а просто Сеня. «Сеня, подай! Сеня, принеси!»
Одно название, что завтруппой и помощник, а по сути — просто мальчик на побегушках. И ролей она ему уже давно никаких не дает. А ведь он хороший актер…
На прошлом собрании Элечка объявила о новой постановке. Будет ставить «Войну и мир». Предложила подавать творческие заявки. Он в тот же день написал заявку на роль Пьера Безухова. Элечка конечно же прочла ее, но ни словом не обмолвилась.
Вчера, провожая ее к машине, он не выдержал, спросил про грядущее распределение. Она довольно жестко ответила, чтобы он ее не прессовал, что она все помнит.
Так что надежда есть.
Пьер, без сомнения, его роль! Кто еще может играть Безухова в театре?!. Не Фадеев же, это просто смешно!..
Телефонный звонок прервал унылое течение его мыслей.
— Сень, ты? — раздался в трубке грубоватый голос.
Семен Игоревич оживился. Голос принадлежал Лехе-Могиле, который просто так, от нечего делать, никогда не звонил.
С Лехой-Могилой он как-то познакомился на Бирюлевском кладбище, где была похоронена его мама.
Маму все шесть лет после ее смерти Семен Игоревич навещал регулярно, каждый выходной. Старушку он очень любил. Хотя и винил ее в том, что его личная жизнь в результате ее постоянного вмешательства так и не сложилась, но все равно любил.
И она его хоть и ругала, но любила, всегда звала Сенечкой, о чем как-то он и рассказал Эльвире Константиновне в порыве откровенности. С тех пор и для нее стал Сенечкой. На какое-то время.
Ах, мама, мама! До сих пор рука не поднималась вынести из квартиры мамину кровать, так и стоит в ее комнате застеленной.
Собственно, это даже не кровать, а раскладушка. Мама ведь была маленькая, сухонькая, раскладушки ей вполне хватало. Сверху на одеяле всегда лежит букетик сухих цветов. Таким образом у Сенечки сохранялось ощущение, что мама по-прежнему незримо присутствует в доме.
Тогда, на кладбище, он случайно разговорился с Лехой, тот с пониманием слушал, потом предложил пойти помянуть. Семен Игоревич отказаться не решился — память мамы была для него святой.
Так и началась их странная дружба. Странная, потому что ни с кем на свете Сенечка не был столь откровенен, как с этим хамоватым могильщиком, с которым вроде бы у него не могло быть ничего общего.
Но общее-то как раз и обнаружилось. Как-то в порыве алкогольной откровенности Леха рассказал ему о своем фроттизме. И он сразу проникся к нему глубокой, почти родственной симпатией.
Роднило их то, что Семена Игоревича окружала своя, скрытая от мира тайна. Он был фетишист, и более того, фут-фетишист, как иногда он гордо думал о себе, фетишист с большой буквы. В шкафу его хранились ловко украденные из костюмерных и гримерных носильные вещи, принадлежавшие актрисам театра, вплоть до самых интимных подробностей их гардеробов.
Одинокими вечерами Сенечка с наслаждением напяливал эти вещи на себя, чутким носом улавливал оставленные их владелицами запахи, обмирал от счастья, когда удавалось раздобыть что-то новенькое, свежее.
Актрисы, обнаружив пропажу, негодовали, возмущались и бежали жаловаться к нему же, к Семену Игоревичу, который сочувственно выслушивал их, клятвенно обещал принять все меры к поимке вора. Вор, разумеется, так никогда и не бывал обнаружен.
Начался его фетишизм давным-давно, когда еще подростком Сенечка натягивал на свои мальчишеские ноги мамины капроновые чулки, гладил себя по обтянутым капроном ляжкам, судорожно онанировал, дрожа от запретного удовольствия.
Но, конечно, верхом блаженства был фут-фетишизм, счастье которого ему по-настоящему удалось пережить только раз в жизни, все с той же Эльвирой Константиновной, Элечкой, которая как-то, придя с репетиции, в порыве странной прихоти позволила ему облизать ее босую, немытую, еще пахнущую потом ногу.
Поначалу ей вроде понравилось, но потом настроение у Элечки изменилось, она оттолкнула его и больше никогда не позволяла это делать, несмотря на все его горячие просьбы. У него же навсегда осталось жгучее нереализованное желание.
Стоило только представить себе женскую ножку, сбросившую туфлю после долгого дня, эту потную ножку со всеми ее умопомрачительными запахами, как у Сенечки внизу живота начинало пульсировать и разбухать что-то жаркое и томительное.
Все это, слово за слово, Семен Игоревич и поведал своему новому приятелю. Разумеется, не сразу, а постепенно, понемногу, по мере того как поминать маму стало неотъемлемой традицией их еженедельных встреч.
Во время одной из таких откровенных бесед расчувствовавшийся Леха-Могила и пообещал приложить все усилия для того, чтобы помочь Семену Игоревичу реализовать его мечту.
А мечта у Сенечки была почти неосуществимая.
— Я, кто же еще! — сказал он в трубку. — Привет, Леха. Ты чего?
— Короче, есть то, что надо, — загадочно произнес Леха. — Будешь доволен. Деньгу готовь.
Семен Игоревич однако же прекрасно его понял. Тут же отозвалось, гулко застучало сердце, внизу живота возник и стал быстро распространяться по всему телу знакомый жар.
— Когда? — глухо спросил он.
— Давай завтра, в полночь. У ворот. Лады?
Он снова почувствовал себя мальчиком, ждущим, когда за мамой захлопнется дверь, чтобы натянуть на ноги ее капроновые чулки.
— Хорошо, я буду, — взволнованно произнес Сенечка.
— Бабки не забудь!
— Об этом не волнуйся.
Он положил трубку. Значит, завтра. Что ж, у него еще целые сутки.
Хотя, конечно, как посмотреть. Это всего лишь одни сутки. Он столько ждал, что уж двадцать четыре часа как-нибудь потерпит.