Итак, ясно, что более или менее определенное понятие общерусской столицы в XI–XIII вв. все же существовало. Было бы заманчиво попытаться понять его природу. Стало ли оно следствием тех или иных специфических черт в общественном устройстве Руси, или имело чисто идеологическую основу (как, скажем, известная теория о Москве как Третьем Риме), или выросло из еще каких-то корней? Что феномен столицы может сопутствовать только единовластию или весьма развитому сеньорату – несомненно, но направленность причинно-следственных связей здесь отнюдь не очевидна. Потому ли, например, в Польше XII–XIII столетий Краков, центр «принцепсского» удела (то есть удела генеалогического сениора-принцепса, образованного по завещанию Болеслава III в 1138 г.[310]), так и не вырос до общенациональной столицы, что польский сеньорат имел «смазанную» форму, или наоборот – неразвитость сеньората была следствием в том числе и отсутствия достаточно притягательного единого общегосударственного центра в условиях, когда резиденцией принцепса был Краков, а кафедра архиепископа располагалась в Гнезне? В чем причина принципиальной «бесстоличности» Франкского и Германского государств – в вялости ли сеньората или в невозможности сделать фактической основой Западной империи ее идеологический, харизматический центр – Рим? Если принять во внимание, что в Германском королевстве традиционное франкское corpus fratrum еще при Генрихе I (919–936) уступило место единовластию и примогенитуре, то «идеологическое» объяснение предстанет значительно более правдоподобным.
В самом деле, нетрудно заметить, что интенсивность переживания имперской идеи франкскими, а затем германскими государями IX–XII вв. каждый раз имела следствием оживление планов устроения единой столицы: последние были прямо пропорциональны первой. Карл Великий, не принимая универсалистского характера папской, то есть собственно римской, имперской идеи Льва III[311] и потому не имея намерения (да и возможности) использовать Рим в качестве столицы, тем не менее пытался создать некий параллельный Риму общегосударственный центр с сакральными по преимуществу функциями в Ахене, своей излюбленной резиденции (правда, в исторической перспективе, безо всякого успеха); это дает основание говорить даже о специфической «ахенской имперской идее» Карла (die Aachener Kaiseridee)[312]. Дальнейшая эволюция представления об империи на Западе не раз настойчиво выдвигала на передний план мысль о Риме как столице, в которой солидарно пребывали бы имперская и церковная власти. Явным «римоцентристом» был полугрек по крови Оттон III; его планы империи с центром в Риме по византийско-константинопольскому или, если говорить собственно о Западе, позднеантичному образцу были понятны только крайне узкому кругу идеалистов-единомышленников, так что явная неосуществимость таких планов заставляет в последнее время иных историков видеть в них всего лишь ученую конструкцию, своей живучестью обязанную авторитету ее создателя П. Э. Шрамма[313]. Беспримерная активизация итальянской политики в первые годы правления Фридриха I Барбароссы (четыре похода за 15 лет) имела в качестве идеологической подоплеки модель Римской империи, управляемой из Рима, которую биограф Фридриха Рахевин характеризовал как «империю Римского града»[314]. Однако принципиальное разделение Imperium и sacerdotium на Западе обрекало все попытки императоров на соединение в Риме центров государственной и церковной власти на неудачу. Западная имперская идея оказалась отрезана от своего идейного источника и средоточия и потому была вынуждена существовать в принципиально паллиативных формах, несмотря на усвоение с конца XII в. синкретической формулы «священная Римская империя» (sacrum Imperium Romanum)[315].
Итак, похоже, что сама идея общегосударственной столицы являлась частью имперского идеологического оснащения. Коль скоро «римско-константинопольская» подоплека этой идеи становится определяющей, то давно замеченная в науке броская цареградская топика Киева, как архитектурная (Святая София, Золотые ворота, дворцовый храм ев. Апостолов на Берестове, Влахернский храм на Клове и т. и.), так и литературная (например, формула «Киев – второй Иерусалим» в так называемом «Пространном житии святого Владимира»[316]), приобретает характер не просто идеологически многозначительный, но и субстанциональный.
Удивительно, но эта давно замеченная наукой проблема, важность которой для понимания исторического самоопределения Руси очевидна, до сих пор не удостоилась систематического исследования[317]. Между тем, здесь открывается простор для изысканий, обещающих серьезные открытия, как в том убеждает уже первая попытка осмыслить элементы государственной идеологии Ярослава Мудрого, исходя из безусловно непременного для нее литургического контекста: греческая надпись над конхой центральной апсиды собора святой Софии в Киеве[318], представляющая собой цитату из Пс. 45, 6, которая трактовалась как апелляция к образу Богоматери-Градодержательницы[319], оказывается погруженной в систему богослужебных и литературных аллюзий на память обновления Царьграда, связанную с представлением о византийской столице как «новом Иерусалиме»[320]. Столичность в средневековом сознании была по самой сути своей воспроизведением в той или иной мере римской или mutatis mutandis константинопольской модели; само понятие столицы являлось заимствованием из имперского идейного арсенала. Вряд ли только внешний блеск Киева XI столетия имел в виду превосходно информированный (он пользовался устными рассказами путешествовавших в Восточную Европу скандинавов) бременский каноник и хронист Адам, когда в 1070-е гг. прибегал к сравнению столиц Византии и Руси, употребляя совсем не типичный для латинского мира термин metropolis: «Ее (Руси. – А. Н.) столица – город Киев, соперник константинопольского скипетра (выделено нами. – А. Н.), славнейшее украшение Греции»[321]. Речь идет, разумеется, не о каком-то политическом соперничестве[322], а о некоей идейной модели, внутри которой Киев вопроизводил образец Константинополя, а оба они вместе – образец Иерусалима как Града Спасения. В этом отношении Константинополь, в качестве центра христианской империи, являл собой соединение двух парадигм: политической, «нового Рима», и церковно-сотериологической, «нового Иерусалима», – из которых для русского сознания того времени была внятна только одна – иерусалимская[323].
Если понятие столицы, органически принадлежа к комплексу имперских политических идей, в числе ряда других элементов этого комплекса заимствовалось идеологами новых, молодых средневековых государств, то ясно, что отнюдь не везде для такого заимствования существовали равные предпосылки и равно благоприятные условия. Оно было крайне затруднено в государствах с полицентрической церковной структурой (в Германии с ее пятью митрополиями или в Венгрии, где имелось две архиепископии – в Эстергоме и Калоче, – династическим же центром являлся Секешфехервар), а также там, где церковный центр не совпадал с политическим (кроме Венгрии, так было, например, в Польше, где митрополия располагалась в Гнезне, а резиденция сениора – в Кракове).
Русь XI–XIII вв. была в этом отношении редким исключением. Принадлежа к странам византийского культурного круга, она в то же время в династическом отношении и в отношении политического устройства имела, в отличие от первых, много общего со странами «латинской» Европы. Родовое совладение (corpus fratrum) и династический сеньорат в качестве высшей формы такого совладения были одной из таких общих черт. Поэтому, вообще говоря, политический строй Руси по своей природе не представлял собой удобной почвы для укоренения идеи столицы. Однако история распорядилась так, что утверждению сеньората во второй половине XI в. на Руси предшествовала блестящая эпоха единовластия Владимира Святого и Ярослава Мудрого, в течение которой вокруг Киева успел сложиться довольно развитый столичный идейный комплекс, способствовавший, в свою очередь, более отчетливой кристаллизации идеи старейшинства Киева и ее практической реализации – например, в сложных условиях 1160-х гг. (Именно в этом, заметим, позволительно видеть одну из причин устойчивости и яркой выраженности сеньората на Руси в отличие, например, от Франкского или Древнепольского государств.) Кроме того, принципиальная связь, которая существовала между церковно-административным единством страны и идеей политического суверенитета ее правителя[324], делала наличие общерусской Киевской митрополии важнейшей предпосылкой для становления идеи государственного единства Руси и ее сохранения в условиях политического партикуляризма, что, в свою очередь, стабилизировало представление о Киеве как столице Руси в целом. Все вместе это образовывало прочный идейный комплекс, который и обусловил удивительную историческую выживаемость идеи и чувства общерусского единства.