— В холостяцкие дни, — сказал Гаркави. — Голдстона представлять не требуется. А это мистер Шлоссберг.
Шифкарт был лысый, красный — толстая шея, мясистый маленький рот. Сказал дружелюбно: «Да-да, припоминаю», — придавил растопыренной пятерней золотую оправу очков. Шлоссберг зычно повторил имя, но, очевидно, не вспомнил. Сильные басовые ноты прерывались и стирались одышкой. Но сам он был крупный, Шлоссберг; седая внушительная голова, усталые плечи, широкое изношенное лицо; непропорционально мелкие голубые глазки, и даже взгляд изношенный. Но это был еще могучий старик и, видно, когда-то, в молодости (Левенталю чуялось по некоторым ремаркам), чувственный, властный, блистательный — денди, о чем свидетельствовали этот двубортный пиджак, эти остроносые туфли. Плетеный галстук растянут, утратил форму, но завязан смелым, широким узлом. Левенталя сразу к нему потянуло.
— Мы тут обсуждаем одну актрису, которую Шифкарт выискал парочку лет назад, — объяснил Голдстон, обнимая длинной волосатой рукой свой затылок. — Такая Ванда Уотерс.
— Персевалли — вот кто их печет, — сказал Шифкарт. — Великий шоумен.
— Но данную девицу именно ты откопал.
— А я и не знал, что это твое открытие, Джек, — сказал Гаркави.
— Ну, просто увидел, как она пела с оркестриком.
— Ну да!
— В Нью-Джерси. Был в отпуске.
— Сплошное очарование, — сказал Голдстон.
— При личном знакомстве может и не понравиться.
— А на экране — пальчики оближешь, — сказал Гаркави.
— Да, магнетические глаза. А на улице пройдешь, не заметишь.
— Ну, не знаю, — сказал Гаркави. — У тебя профессиональный нюх, и ты толпы красоток видишь. А я до сих пор чист и неизбалован. Ну, конечно, многое зависит от грима, от камеры, но кой-какой материал ведь требуется. Ты же не можешь просто штамповать роскошные секс-машины, верно? Или все дело в легковерной публике? А мне они кажутся подлинными.
— Есть и такие. А если ты на остальных покупаешься, так на то они и рассчитаны.
— Это ж какая сноровка нужна — их откапывать, — вставил Голдстон.
— Прежде всего интуиция. Не будешь же каждой встречной девице устраивать пробу. Но лично я не в восторге от некоторых звезд, которых сам же послал в Голливуд.
— А кто тебе нравится?
— О-о. — Он добросовестно раздумывал. — Ну, например, Нола Хук.
— Да ну тебя, — сказал Шлоссберг. — Кактус какой-то… сухая, тощая…
— Нет, у нее есть шарм. А Ливи Холл, например?
— Скажите, пожалуйста, какое открытие!
— Да. И я вам ее не отдам.
— О, это фейерверк. — Лицо старика было слишком крупно для тонких оттенков иронии. Только Шифкарт, уже державший во рту готовый ответ, не присоединился к общему хохоту.
— В чем дело; чего ей, по-вашему, не хватает?
— Ах, перестань! — Шлоссберг от него отмахнулся. — Бог ее создал женщиной, ну и что? Но играть она не умеет. Видел я этот фейерверк на той неделе в кино. Ах, ну в чем это?.. Она отравляет мужа.
— В «Тигрице».
— Просто беспомощно!
— Не знаю, с каким вы стандартом подходите. Великолепно снялась. И кто бы мог это сыграть?
— Вуд[9], уж будьте уверены. Женщина отравляет мужа и смотрит, как он умирает. Ей нужны деньги по страховке. Он голос потерял, знаками молит ее о помощи. Вы ни слова не слышите. И что отображается у нее на лице? Страх, ненависть, холодность, жестокость, волнение? Он закрывает глаза, плотно и гордо, всего на минуту, и видны прожилки на веках. Потом медленно поднимает взгляд, отворачивает лицо, и дрожь пробегает у него по щекам.
— Да, сильно, — улыбаясь, вскрикнул Гаркави.
— Старая русская школа, — не сдавался Шифкарт. — Вышло из моды.
— Да? И в чем такой уж прогресс? А она что делает? Втягивает щеки, пучит глаза. У ее ног человек умирает, а она только и может глаза таращить.
— А по-моему, она изумительна в этой роли, — сказал Шифкарт. — И никто вам тут лучше не снимется.
— Она не актриса, потому что она не женщина, а не женщина она потому, что ей совершенно не нужен мужчина. Просто не знаю, что она такое. И не спрашивайте. Вот я когда-то Назимову[10] видел, в «Трех сестрах». Ее жених убит на дуэли, из-за глупости, из-за ерунды. И ей сообщают. Она отворачивается от зрителей и только движением головы, шеи… какая сила! А эта ваша!..
— Кошмар, да? — сардонически выговорил Шифкарт.
— Нет, почему? Тоже успех. Ваш успех, в наше-то время. Сами говорите, прошли бы мимо своей этой Уотерс на улице и не узнали бы. Подумать только! — Все ощутили тяжелое недоумение старика. — Не узнать актрису, и чтоб мужчина не заметил красивую женщину. У нее же есть рот, и тело, осанка. Она что-то шепнет, а у тебя на глазах слезы, она слово скажет, а у тебя ватные ноги. И совершенно не важно, на сцене она или нет, ты чувствуешь: это актриса.
Он умолк. Все призадумались.
— Слушайте, — начал Гаркави, — мне вот отец рассказывал про Лили Лангтри, эту английскую актрису, как Эдуард Седьмой представил ее ко двору. Еще жива была старуха Виктория, он был тогда принц Уэльский.
— Ее прозвали Лилия Джерси, да? — спросил Шифкарт.
— Угу, это я слышал. — Голдстон встал, взял у Левенталя поднос. — Кто будет кофе? Иду снабжаться.
— Стоит послушать, Монти?
— Любимая байка покойного тестя. — И он направился к чайному столу.
— Папа мне эту историю рассказал, когда я дожил до избирательных прав. Всё самое интересное припасал мне навырост. Будто мы сами тогда уже давно не разобрались, что к чему. Только не афишируем. Ну так вот, вы знаете, наш Эдуард был большой ходок. Но когда влюбился в Лангтри, решил ее представить ко двору. Говорят, влюбленные стремятся, чтоб их видели вместе. Горды, когда все про них знают. Ведет иногда к опасным последствиям, между прочим. Ну, значит, захотел он ее представить. Все в ужасе. Что может Лили сказать старухе, и вдруг Виктория разозлится, что сын приволок любовницу в Сент-Джеймс, Виндзор или куда там, я знаю? Репортеры толпой дожидаются конца церемонии. Она выходит, все сразу к ней: «Лили, что ты сказала ее величеству?» «Я все боялась, что ляпну не то, — отвечает Лили, — а в последний момент сообразила. Поцеловала у ней подол, и говорю: «Ich diene!»[11]»
Все улыбались. Голдстон, с подносом в руках, ногой подталкивал стул.
— Девиз богемского короля в Столетней войне, — объяснил Гаркави, округлив глаза, всех осияв взглядом. — В шлеме у него обнаружили, после битвы при Пуатье.
— Сильно сомневаюсь, что она целовала королеве платье, — сказал Левенталь. — Это что — церемония такая?
— Реверанс. — Голдстон хохотал и, собираясь изобразить эту сцену, уже развернул салфетку.
— Почем купил, по том продаю. Папин рассказ, слово в слово.
— Поскольку старуха была немка, Дили и рассчитывала, что ее поймут, — вставил Шлоссберг.
— Как? Но это ж девиз Ганноверов, — сказал Голдстон.
— Да, это было что-то. Немка на троне, Британская империя, премьер-министр — итальянский еврей.
— Какой же Дизраэли итальянец? — недоумевал Голдстон. — Он же в Англии родился?
— Ну а отец.
— И даже отец. Только дед. Он самый настоящий англичанин, если гражданство хоть что-нибудь значит.
— Для англичан он англичанином не был, — сказал Левенталь.
— Ну почему, его любили.
— Да? А тогда кто говорил, что Джон Булл[12] пригрел на груди обезьяну?
— Ну, были у него враги, были, естественно.
— А я считаю, что они его так и не приняли, — объявил Левенталь.
— Неправда! — крикнул Гаркави. — Они им гордились, как и мы гордимся.
— Ну не знаю, — Левенталь медленно качал головой, — они преспокойно скушали, что Виктория немка. Но Дизраэли?..
— Он доказал Европе, что еврей может руководить нацией, — сказал Голдстон.
— Вот вам, пожалуйста, весь Левенталь, — выкрикнул Гаркави, — полюбуйтесь на эти взгляды.
— Еврей и империя? Суэцкий канал, Индия, все такое? Я к этому всегда относился скептически.
— Преподать миру урок с пустыми руками… всю эту бодягу я наизусть знаю. — Гаркави воткнул в него ошарашенный, укоризненный взгляд. — Империя же была для него делом жизни. Он был англичанин, великий притом. Бисмарк им восхищался: «Der alte Jude, das ist der Mann!»[13]
— Какая, собственно, разница между империей и шикарным магазином? — вставил Шифкарт. — Ведешь свой бизнес.
— И он управлял этой фирмой? — сказал Голдстон. — Джон Булл и компания. Над нашими полками никогда не заходит солнце. Главный поставщик Б. Дизраэли.
Тут Левенталю, в общем, как-то уже расхотелось спорить, даже мелькнуло, что зря он ввязался в разговор, сидел бы себе и молчал. При первых словах он, кстати, даже не думал, что его вдруг прорвет. Сам удивлялся, но не мог удержать при себе свои мысли — собственные мысли, конечно, но он никогда их раньше не высказывал вслух и слушал теперь, как со стороны.