Карлик смотрел на поверженную муху, видел, как беспомощно она двигает лапками. Умирающий мозг все еще посылал сигналы поверженному тельцу.
– Итак, если взять за единицу измерения всеми нами уважаемого господина Ганеля и приравнять его к одной репетиции, то мы получим пять ганелей в неделю. Такова интенсивность нашего творческого процесса, измеряемого в ганелях. Если я доволен репетицией, мы назовем ее мегаганель, то есть великан Ганель.
Режиссер не смотрел на маленького господина, и тот занимался делом, ставшим в последние недели для него привычным: пытался подавить остатки собственного достоинства.
– Но двадцать два ганеля в месяц – это адски мало. Гомерически мало. Нам нужно довести репетиционное время до тридцати ганелей в месяц, среди которых должно быть хотя бы шесть мегаганелей. Кто за?
Поднялись все руки, кроме одной, самой маленькой – руки того, кто стал единицей измерения творческого процесса. Господин Ганель, глядя на лес враждебных рук, кричал:
– Вы же голосуете за работу без выходных! Опомнитесь! Тридцать ганелей – это же тридцать репетиций в месяц!
Муха, лежавшая у ног господина Ганеля, разбухала, из нее начали вылупляться маленькие черные насекомые. Он завопил от ужаса.
Господин Ганель проснулся: эхо его вопля еще дребезжало в стеклах изящных старинных шкафов, стукалось о чашки и вазы, замирая в них. Такие сны преследовали господина Ганеля с первой же ночи после «изгнания». Чем тяжелее ему было, тем – браво, Сильвестр! – талантливее он играл брата Лоренцо. Из посредственного актера Детского театра вырастал настоящий артист театра драматического.
Вот он, фонтан, что стоит подле театра. Лето: юбки девушек коротки, они беспокоят мужское любопытство. Что уж говорить о легких кофточках и футболках, под которыми скрываются сводящие с ума формы и формочки? Саша оглядывался вокруг и благословлял жару, которая обнажила стольких красавиц. Вдруг он увидел около театра девушку и почувствовал, что ветер помогает ему – обнимает, приподнимает и переносит ближе к ней.
Наташа стояла к нему спиной, и ветер, играя ее юбкой, указывал Саше путь. Привычным жестом он приподнял юбку и несколько секунд любовался открывшимся видом. Пощечин не последовало. Наташа, улыбаясь, повернулась к нему и сказала:
– Не делай так больше, ладно?
– Почему?
– У меня тело начинает волноваться.
Александр почувствовал, что, хотя смотрит он на Наташу, видит ее холодно-зеленые глаза, в ней словно прячется кто-то другой. Тот, к кому его понес ветер.
Саша отступил на один шаг, потом на два. Наташа сделала шаг к нему, и он услышал, как громко шумит фонтан. Чем ближе Наташа к нему подходила, тем страшнее был грохот фонтана. Он прислушался – в этом шуме все явственнее проступали слова, повторяемые всеми голосами воды: Stop talking!.. Stop talking!.. Stop talking!.. Stop talking!..
Александр закричал.
Комната. Спящий кот. Полумрак за окном.
Темно и тесно. Затхлый запах. Наташа не могла пошевелиться. Не могла понять, где она. Потрогала шершавые стены своего узилища: похоже, она заточена внутри ореховой скорлупы. Захотела вырваться. Услышала голос Саши, он звал ее все громче, и чем мощнее был голос, тем тоньше становилась скорлупа, потом в ней появились крохотные щели, сквозь них ринулся свет, стены распались, но Саши уже не было, и она сидела на столе перед человеком с непроницаемо серыми глазами. Он ничего не говорил, и взгляд его тоже ничего не говорил, но Наташа почувствовала, что должна понравиться этому непроницаемому человеку, и она стала танцевать на столе, и танцевала жарко, и услышала, как он говорит ей, медленно, разделяя слова: «Славно. Очень. Ты. Пляшешь». И снова ринулся свет, и громада будущего ринулась вместе с ним, и замелькали-засверкали аплодисменты, и внутри этого света-будущего были успех, слава, любовь, бессмертие, и ей стало жутко и сладко, и она взмывала все выше, выше, выше, туда, где не было ни лиц, ни голосов, ни имен, ни очертаний…
Наташа проснулась с острым, как нож, ощущением счастья. Возвращение в комнату с ее оглушительной тишиной, полумраком и мужем мгновенно притупило это чувство. «Не может быть, чтобы моя жизнь ограничивалась этой комнатой, этой тишиной…» – не думала, а чувствовала она.
Она сбросила одеяло со своей стороны кровати. Раньше она всегда спала обнаженной. Едва начались отношения с Сашей, она стала надевать ночную рубашку – таким был первый рубеж, поставленный ею между собой и мужем.
Она встала с кровати. Неслышно подошла к окну. Свет от уличных фонарей проникал сквозь занавески в комнату, теряя прямоту и яркость. Она помнила, что Александр во сне был разрушителем ее темницы. Ей снова почудилось, что он каким-то мистическим образом завладел ключами от ее будущего.
Уже через пять минут она легла в постель и сразу же задремала возле мужа.
Вопль четвертый
Денис Михайлович смотрел на пустую сцену. Наташа явилась – так же ослепительно хороша, как в их первую встречу. Она медленно шла к середине сцены в полном одиночестве: ни партнеров, ни декораций. Свет сиял ровно, но Денис Михайлович не мог понять, откуда он светит. Наташа посмотрела в глубину темного зала. Тишина окружила голос его жены: «Ромео, как мне жаль, что ты Ромео! Отринь отца да имя измени, а если нет, меня женою сделай…»
И вдруг сверху, с колосников, или, что ужаснее, с неба, полился дождь. Он становился ливнем, неудержимым потоком, водопадом, а Наташа будто не замечала его и кричала сквозь струи: «Лишь это имя мне желает зла. Ты б был собой, не будучи Монтекки. Что есть Монтекки? Разве так зовут лицо и плечи, ноги, грудь и руки?»
Слова Джульетты сливались с шумом воды. Поток мощно низвергался на сцену и стал затапливать зал. Денис Михайлович заметил, что зрителей, кроме него, нет. Когда первые капли упали на его руки, на лицо, он ощутил их нестерпимый холод и с тоской подумал, как холодно его жене. Он резко встал, попытался пройти к Наташе, но не смог пробиться сквозь водяную стену. Не допускаемый на сцену потоками воды и поэзии, он стоял и смотрел, как там, уже еле-еле видимая, продолжает играть свою роль Наташа…
Протяжным стоном Денис Михайлович разбудил только себя. Наташа спала рядом, едва касаясь ладонью его обнаженного плеча. Ее сон был непроницаем: туда не проник стон Дениса Михайловича. Он отдышался, тихонько поцеловал жену в шею, и почувствовал, как страх отступает и сердце наполняется счастьем.
За окном шла борьба: ночь сдавала позиции наступающему дню. Но, как это бывает проклятой московской зимой, ночь не исчезала даже днем.
* * *
В страстных репетициях прошла неделя.
Александр был счастлив: паразит, заселенный в него Шекспиром, становился все влиятельнее.
Наташа приглядывалась к Александру все настороженнее, с подозрением слушая участившиеся комплименты. А он с лихорадочной частотой дарил ей цветы, дарил недорогие вещи. А в один прекрасный день даже вручил ей ключ от своей квартиры. Так он пытался доказать себе, что театральные чувства не влияют на его жизнь.
Отравление несыгранными ролями
Сергей Преображенский думал об Александре, сидя в своей комнате. Вспоминая его трепетную игру, его томные взоры, Сергей нервно постукивал пальцами по письменному столу. Он с недовольством думал о том, что коллега вырвался в своих чувствах далеко за пределы роли.
«Но в конце концов, – решил Сергей, – каждый входит в роль так глубоко, как может… Да и чем мне помешает это Cашино… наваждение?»
Преображенский перестал наконец барабанить по столу. Почувствовал, что тело просит действий. Встал, несколько раз наклонился, прикасаясь к полу кончиками пальцев, и невольно залюбовался своими руками – тонкими, аристократически бледными. Он распрямился и почувствовал, что тело стало гораздо оптимистичней. Подошел к окну и посмотрел вниз.
Во дворе, под фонарем, разгребал снег дворник-узбек. Возраст его определить было трудно – что-то около сорока. Он монотонно двигал лопатой.
Сергей представил, как после снегоуборки этот немолодой уже мужчина коротким и кротким шагом возвращается в свою каморку, где царит полумрак; как на дырявом коврике он творит молитву; как, пожевав невкусную лепешку, ложится на твердую кровать, застеленную грязным тряпьем. И тяжело засыпает, сложив, словно покойник, руки на груди. А назавтра, кряхтя, он встанет, так же тихо помолится на коврике никогда не отвечающему ему Богу, наденет тулуп на свое тело, рожденное для узбекского солнца, а не для московского смога, и так же безулыбчиво, безрадостно пойдет убирать новый снег. А вечером все повторится: коврик, молитва, лепешка, рваное белье и тяжелый сон.
Сергей сгорбился, лицо его внезапно потемнело и сжалось, глаза потускнели, и он сделал несколько широких движений руками – так, словно убирал лопатой снег. Преображенский снова посмотрел вниз, на прообраз: узбек стоял под тем же фонарем и продолжал монотонные движения.