В комнате было полутемно. Голоса, как и свет, доносились из столовой неясно. Глеб рад был уйти от этих больших людей. Интерес его был сразу насыщен. А к мальчику тянула острая волна сочувствия и близости. Он, однако, ничего ему не сказал и сел тихо в кресло возле дивана.
Пока шел разговор о чистой политике, Глеб слушал спокойно, но когда произнесли: христианство, слово это его укололо, как чужое, ненужное здесь, а потом этот горячий порыв мальчика Феди…
Правда: Христос и политика!
Чудовищно несовместимы были оба слова для Глеба. Казалось ему, что достаточно произнести их рядом, чтобы стала ясна сама собою вся бессмысленность, больше — кощунственность этого сочетания.
Бог незримый, незнаемый, Божий Дух — веет, живет везде, где и жизнь, он и в порывах, в восторгах, в конвульсиях напряженной души… Но не Христос, но не здесь.
И снова: Христос и политика… Глеб, сидя в кресле, забылся. Глебу привиделось: Он — маленький мальчик, один в густом и дремучем лесу, сосны космато качаются, машут ветвями, угрюмые камни нависли над малой тропинкой, и тропинка бежит все вниз; она остро изрезана камнями, больно детским ножонкам, но Глеб идет. Нужно почему-то идти. И вот он спускается ко входу в пещеру и проникает в узкую щель, там темно и сыро, а дорожка все уже и все больнее ногам. И так один переход идет за другим, и нестерпимо становится маленькому Глебу, но он знает откуда-то, что там, за последней чертой, ждут его еще самые страшные, самые последние муки, и детское сердечко его рвется к ним со сладкою болью, с несказанною радостью. И уже истерзана нежная кожа, слабыми тряпочками болтается она, свисает с рук и ног, и детская чистая кровь сочится капля за каплей, и узкой красной дорожкой обозначает след пути его, но все еще мало мальчику Глебу. Согнув худенькие члены свои, хочет войти он в последнюю, самую тесную, самую заостренную щель, как вдруг замечает у входа что-то живое. Так же изранено, так же истерзано бедное детское тельце. Мальчик меньше еще, еще худее и тоньше.
— Страдаешь и ты?
Маленький мальчик поднял глаза, и Глеб узнал Федю.
— Я ненавижу Его, но я хочу дойти до Него. Я хочу все Самому рассказать. Этим не стоит. Этим все — все равно.
— Кого ненавидишь ты, мальчик?
— Господа Бога.
— За что?
— За все ненавижу.
— Ты — маленький мальчик?
— Да, я маленький мальчик, но смотри мое сердце.
Федя открыл свое сердце. Была так изранена грудь, что сердце легко было видеть. Оно было большое, недетское, все в ранах, сочащее кровь.
— Все муки, какие есть в мире, каждый носит в сердце своем, и оттого сердце каждого — мир, и каждая боль в каждом сердце.
Мальчик от нестерпимых мучений закрыл на минуту глаза, но тотчас еще шире открыл их.
— Не могу, — простонал он, — я не могу уже и глаз закрывать, я погружаюсь в кровавое море, и оно захлестнет меня. Я иду дальше к Нему.
Как жутко страдать так, как Федя! Как больно терзаться так мальчику!
Глеб берет его за руку и другую кладет на горячую голову, и говорит:
— Мальчик, ты путаешь вместе — Бога с Христом. Мы не знаем, страдает ли Бог, создавший наш мир, давший страдания каждой клетке живой, но Христос!.. Посмотри на Христа.
Федя послушно, затихнув, поднимает глаза.
На скале, над входом последним, слабо мерцая светом, идущим от тела, пригвожден распятый Христос.
Глеб сам не знал, как почувствовал близость Его. Но, подняв глаза, не может оторвать уже их, и чем больше глядит, тем острее и жгучее становятся страдания, и радость восторга омывает тело холодящей волной.
— Федя, Федя, мой мальчик! Смотри — и теперь Он страдает, Он не сходил с креста, Он вечно распят на нем, Он, как и мы, неизмеримо больше, чем мы, болеет каждою болью, и каждого убиенного муки поистине полностью берет на себя. Он добровольно страдает за всех, Он искупает чью-то вину, чью-то ошибку. Может быть, Божью. Есть Бог и есть Христос, мальчик мой! И Христос выше Бога. Пойдем, пойдем за Ним!
Лик Христа, осиянный бледным рассеянным светом, склонился немного еще, и крупная тяжелая капля крови темно-красным рубином скатилась к подножию ног Его.
Кто-то невинно погиб. Прими его, Господи!
— Федя, Федя, кто-то безвинный погиб. Помолись за него. Господь Иисус Христос, прими его душу! Федя, идем за Ним! Ах, как сладко страдать!
Глеб крепко сжимает руку мальчика.
— Пойдем же! Пойдем!
Но крохотная ручка повисла беспомощно.
Глеб взглянул и увидел, что Федя был мертв. Сердце его больше не билось, и не страдал он сам. Губы легли одной мягкой розоватой чертой. Детское тело лежало внизу под распятием.
— Прими его, Господи!
Глеб хотел перекрестить его. Но мальчик крепко держал Глебову руку, точно звал за собою.
Тьма и распятие, и последний, мучительный вход.
* * *
— Глеб, побудь немного со мной.
— Откуда ты, Анна?
— Побудь немного со мной. Неудержимая сила зовет его к ней.
— Побудь немного здесь, на земле. Здесь, на земле прекрасно с тобой. Мне хорошо с тобой, Глеб.
И скрылась, так позвав его трижды. Глеб шепчет, не сознавая себя:
— Хорошо. Я побуду. Немного.
* * *
Федя не отпускает руки.
Глеб очнулся от голоса Надежды Сергеевны. Она стояла в дверях.
— Где же вы? Ничего я со света не вижу.
Глеб вздрогнул, так неожиданен был переход.
Федя тихо дышал. Он заснул, не отрывая рук и головы от подушки. Глеб сидел рядом с ним в кресле, но рука его касалась руки мальчика.
Он сделал над собой усилие, встал и сказал:
— Я здесь, а Федя уснул.
— Вам надоело их слушать, я это так понимаю! Но они разошлись почти все. Зато приехал Верхушин, тот самый, с которым не скучно, а я, как хозяйка, тоже должна, ведь, заботиться, чтобы гостям моего мужа было возможно менее скучно. Вот я к вам и пришла.
Глеб хранил еще в памяти свежий след от видения. Еще ныла в сердце сладкая радость. Легко тронул он Федину руку, и ему показалось, что она слабо и доверчиво шевельнулась в ответ.
— Бедный мальчик скоро уйдет от нас, — тихо промолвил он почти про себя.
Надежда Сергеевна слышала, но ничего не сказала. Молча ждала, пока встанет Глеб.
— Мальчик скоро уйдет от нас, — еще раз повторил он уже для нее.
— Да, и мне кажется тоже, — спокойно ответила женщина.
— И вам это все равно?
— Мне это все равно.
— Почему?
— Он не умеет жить.
— А что значит уметь?
За минуту до этого захотелось передать свои мысли о мальчике, сквозь набор незначащих слов раздумчивость души ее глянула, а теперь машинально спросил — так далека и чужда показалась ему в этот момент женщина в строгом, изящном костюме под цвет ее глаз. Точно не человеческое было то существо.
— Уметь — значит любить то, что есть.
— И вы умеете это — любить все, что есть?
Вместо ответа она вдруг подняла свои руки, вся потянулась и замерла, откинувши голову.
— О, я умею любить то, что люблю! Идемте.
Горячим дыханием степных, раскаленных песков дохнуло на Глеба от слов ее.
Невольно повиновался он. Механически встал и пошел.
Она стояла в дверях, не двигаясь, замерла, точно ждала его, и только когда подошел совсем близко к ней, опустила руки и голову, спокойно прошла впереди его и, направляясь к Верхушину, обычным холодноватым голосом представила их:
— Вот и г. аскет. Знакомьтесь. А это — г. Верхушин, сдается мне — далеко не аскет. Не правда ли, Николай?
И обернулась к мужу, все еще понуро сидевшему поодаль.
— Лучше всего спросить его самого, — как-то неопределенно отозвался он.
Верхушин ни подтвердил, ни оспаривал того, что сказали о нем; с приветливой улыбкой поднялся он навстречу Глебу и протянул ему руку.
XXII
Это был человек среднего роста с небольшой золотистой бородкой и одутловатым лицом. Пышные волосы образовали на голове целую корону, но были они, в сущности, довольно редкие, и казалось, что если хорошенько твердой рукой провести по ним, то они все сразу слезут, обнажив умный, выдающийся череп.
От Верхушина пахло духами неопределенного запаха, но терпким и, с непривычки, раздражающим.
Был в комнате еще новый гость — небольшой, сухой старичок с полосками черных в седых волосах, немного азиатского типа. Он часто и сухо сморкался в платок и говорил неожиданно густым, отсыревшим голосом; сам был очень маленький и сгорбленный.
Из прежних гостей оставалось два-три человека. Очевидно, политика кончилась. Те, кто остались — свои.
Сдержанно повышенным голосом старик продолжал прерванный появлением Глеба рассказ:
— И вот, изволите видеть, этот каналья, скептик такой, ткнул в этом самое место, где быть подлежало святому, окаянным пальцем своим, и палец прошел насквозь, ничего не задел. Вот тебе и святыня! Вот тебе и разрешение вопроса! Ничего там и не было.