В сопровождении свитских офицеров верхами часто наведывался в цитадель король Кристоф, проверял, как подвигаются работы. Приземистый, крепко сбитый, курносый, монарх шел, выпятив бочковатую грудь и уткнувшись подбородком в расшитый ворот мундира; он осматривал батареи, кузницы, мастерские, звенел шпорами, взбираясь по нескончаемым лестницам. На его наполеоновской треуголке птичьим глазом поблескивала двухцветная кокарда. Иногда одним движением хлыста он приказывал предать смерти застигнутого в праздности ленивца либо отправить на казнь нерасторопных негров, которые слишком медленно волокли каменную глыбу вверх по отвесному склону. Посещение неизменно завершалось тем, что король приказывал поставить кресло на верхнюю площадку, выходившую на море и нависшую над бездной, перед которой жмурили глаза самые бесстрашные. И, сидя на краю площадки, где ничто не давило его сверху, ничто не отбрасывало на него тени, а его собственная тень была у него под ногами, сидя там, где он был выше всех и вся, он мог измерить свою власть во всей ее беспредельности. Попытайся французы вернуть себе остров, он, Анри Кристоф, «Бог, мое право, моя шпага», сможет продержаться здесь под облаками столько времени, сколько понадобится, вместе со всем двором, армией, капелланами, музыкантами, африканскими пажами, шутами. Пятнадцать тысяч человек смогут прожить за этими циклопическими стенами, ни в чем не зная нужды. Стоит убрать подъемный мост Единственных Ворот — и цитадель Ла-Феррьер сосредоточит в себе всю страну, здесь будет ее независимость, ее монарх, ее казна, ее роскошь и пышность. И негры, обитатели Равнины, будут, задрав головы, снизу смотреть на крепость с ее великими запасами кукурузы, и пороха, и железа, и золота, и, позабыв о том, скольких мук она стоила, они будут думать, что там, высоко-высоко, выше чем птицы летают, там, куда жизнь Равнины доносится лишь дальним звоном колокольным да петушьим криком, король, их соплеменник, сидит под самым небом, а небо одинаково всюду, и король ждет, когда загремят бронзовые копыта десяти тысяч коней Огуна. Недаром вознеслись эти башни под неистовый рев жертвенных быков, и быки истекали кровью и валились на спину, являя солнцу свою силу производителей; строители ведали сокровенный смысл жертвоприношения, хоть и говорилось непосвященным, что это всего лишь новый способ приготовления известкового раствора.
IV. Замурованный
Когда работы по возведению цитадели близились к завершению и потребны были не столько подносчики кирпича, сколько люди, владеющие ремеслом, надзор малость поослаб, и хотя мортиры и кулеврины все еще ползли по склонам горы к ее далекой вершине, многие женщины получили дозволение вернуться к кухонным горшкам, заросшим серой паутиной. Среди тех, кто был отпущен за ненадобностью, оказался в одно прекрасное утро Ти Ноэль, и старый негр без промедления двинулся в путь, даже не обернувшись, чтобы поглядеть на крепость, уже свободную от лесов с того крыла, где стояла батарея принцесс крови. Вверх по склону с помощью талей волокли бревна для столярных работ внутри помещений. Но все это не занимало более Ти Ноэля, помышлявшего лишь о том, как бы найти себе пристанище в бывшем поместье Ленормана де Мези, куда он теперь возвращался, как угорь возвращается в тину реки, в которой родился. Снова очутившись в усадьбе, он почувствовал себя словно бы владельцем этих мест, ибо только он один был в состоянии прозреть некий смысл во всех впадинах и выступах почвы, а потому он принялся орудовать мачете, расчищая заросли вокруг развалин. Два куста акаций, упав наземь, явили глазу обломок стены. Из-под листьев дикой тыквы показались на свет божий голубые изразцы, которыми некогда был выложен пол столовой в господском доме. Старик заткнул пальмовыми листьями трубу уцелевшего кухонного очага — решетка очага была выломана — и у него получилась спальня, пролезать в которую приходилось на четвереньках; но зато под очага он выстлал метелками злака, что зовется в народе индейской бородой, и теперь ему было где отлеживаться от тумаков, перепавших ему на склонах Епископской Митры.
Там перетерпел он зимние ветры и период дождей, там дождался лета, утоляя голод водянистыми плодами манго и прочей зеленью, от которой пучило живот; дорог он по возможности избегал, опасаясь солдат Кристофа, шнырявших повсюду в поисках людей, — видно, король собрался строить еще дворец, может, тот самый, о котором ходили слухи, что поставят его на берегу Артибонита и окон там будет столько, сколько дней в году. Но миновало еще несколько месяцев, новостей никаких не было, и Ти Ноэль, вдосталь намаявшись, решил наведаться в Кап; он пустился в путь, держась берега, по заросшей тропинке, по которой некогда возвращался из города в поместье, труся следом за хозяином на молодом жеребчике; у таких зубы еще не смыкаются как следует, цоканье копыт напоминает треск выдубленной кожи, которую складывают пополам, а на холке еще остались милые жеребячьи складки. Хорошее место — город. В городе длинная палка с крючком на конце всегда найдет, что подцепить, что опустить в мешок, переброшенный через плечо. В городе есть гулящие бабенки, что по доброте сердечной дают милостыню старым людям, базары есть, где музыка играет, где показывают ученых зверей и говорящих кукол, где торговки снедью к тем благоволят, кто не жалуется на голод, а поглядывает на бутыли с водкой. Ти Ноэлю все время было холодно, неуемный холод пробирал его до мозга костей. И он с тоской вспоминал бутыли былых времен — те, что стояли в погребе господского дома — граненые, толстостенные, с водками, настоянными на разных корочках, на травах, на тутовых ягодах, на крессе; букет у этих настоек был удивительно тонкий, а цвета их ласкали глаз.
Но город, который нашел Ти Ноэль, жил одним — ожиданием смерти человека. Казалось, все окна и двери домов, все проемы, все створки решетчатых ставен воззрились на Архиепископский дворец, на один и тот же его угол, и фасады домов, словно человеческие лица, гримасничали в напряженном ожидании. Скаты кровель тянулись вперед, углы домов выдвигались ближе, разводы сырости чертили на стенах извилины ушных раковин. В том углу на стене Архиепископского дворца виднелся свежевыложенный кирпичный квадрат, уже отвердевший и составлявший единое целое с кладкой стены, и в этом квадрате была оставлена узкая щель. Из этой щели, черной, точно беззубый рот, вырывались временами вопли, и так ужасны они были, что все в городе вздрагивали, а дети плакали в комнатах. Заслышав такой вопль, беременные женщины прикрывали ладонями чрево, и редкие прохожие пускались бежать, беспрестанно осеняя себя крестным знамением. А из щели в стене Архиепископского дворца все неслись завывания, бессмысленные выкрики, пока кровь не подступала к горлу, надрывавшемуся в анафемах, невнятных угрозах, пророчествах и проклятьях. И тогда слышался плач, плач шел из глубины груди, срывался на всхлипы младенца, но голос был старческий, и слышать этот плач было еще мучительнее. Плач переходил в предсмертный хрип, трехтактный, замиравший в астматическом удушье, слабевший до чуть слышного вздоха. День и ночь доносились эти звуки из щели в стене Архиепископского дворца. Никто в Капе не знал сна. Никто не решался пройти по близлежащим улицам. В домах люди молились шепотом, укрывшись в самых потаенных комнатах. И ни у кого не хватало духу хоть словом перемолвиться о страшном деле. Ибо в Архиепископском дворце умирал человек, монах из ордена капуцинов, и капуцин этот, замурованный, заживо погребенный в своей молельне, был Корнехо Брейль, герцог дʼАнс, духовник Анри Кристофа. Он был осужден умереть у себя во дворце у подножия свежевыложенной стены за преступление, состоявшее в том, что он собрался уехать во Францию и увезти с собой все тайны короля, все тайны цитадели, в красные башни которой уже не раз ударяла молния. Тщетно молила короля королева Мария Луиза, тщетно обнимала ботфорты своего супруга. Анри Кристоф не побоялся недавно возвысить голос против святого Петра, когда тот наслал на цитадель еще одну бурю, — ему ли пугаться бессильных анафем французского капуцина. И вдобавок необходимые меры были приняты, в Сан-Суси появился новый любимец: испанский капеллан в широкополой шляпе, великий искусник по части нашептывания и лести и не менее искусный мастер служить мессу звучным басом; звался же он отец Хуан де Дьос. Лукавому монаху прискучили горох и сало, пища варваров-испанцев с той оконечности острова; ему жилось куда слаще при гаитянском дворе, где дамы наперебой потчевали его глазированными фруктами и португальскими винами. Поговаривали, что причиною беды, постигшей Корнехо Брейля, были несколько слов, которые испанец обронил словно бы невзначай в присутствии короля Кристофа, когда тот учил своих борзых бросаться на изображение французского короля.