А я смеюсь, мне так весело, так хорошо!
— Где же ты, батюшка, пропадал о сю пору? — немного погодя, спросила меня няня.
— Я был в подовине с Андреем.
— Это ты из овина-то один впотьмах? — с удивленным видом воскликнула Тарасьевна, нахмурив брови и строго посмотрев на «баловника».
— А что ж такое? Маленький я, что ли? — возразил я, выпрямляясь во весь свой десятилетний рост. — Да теперь еще и не ночь.
— Один в подовин шастает… Гм! Какую, подумаешь, волю забрал! — брюзжала Тарасьевна. — Вот уж за это надо бы розочкой… надо!
— После дождичка в четверг! — иронически отозвался я.
Я взялся за книгу и присел к столу. Через несколько минут няня уже любовно, ласково смотрела на меня своими подслеповатыми глазами.
— И-их, баловник, баловник! — говорила она, покачивая головой и перебирая спицами. — Где только день-то деньской ножки тебя не выносят… Устал, поди, притомился, сердечный? Ведь не посидишь ты на месте… шмыг да шмыг…
— Ведь я же, няня, теперь сижу. Видишь! — говорю я с самым смиренным видом, болтая ногами под столом.
— Сидишь! — передразнивающим тоном бормочет няня. — Еще бы ты ночью-то козлом запрыгал..
Я смеюсь. Няня делает вид, что она ужасно обижена и несчастна.
— Няня, ты не сердись! — говорю я сквозь смех.
— Как на тебя, на баловника, не сердиться! — не унимается моя Тарасьевна. — Этакую волюшку, в самом деле, забрал… Я ли — не я ли! И розги уже не боится… Господи, помилуй! Да что ж это такое!..
Я очень хорошо знаю, я уверен, что няня на меня не сердится, не может она на меня сердиться; я уж верно-верно знаю, что она меня крепко любит, что «розга» на ее языке — просто такое же никогда не существовавшее для меня пугало, каким ранее был «бука», странное и страшное существо без образа, без лика…
Я читаю. Няня вяжет, позевывает, спускает петли, вздыхает, охает и через каждые десять минут снимает щипцами нагар со свечи. В комнате тихо. Я низко склоняюсь над столом, — я уж далеко от своей детской, от старой няни, от нашего тихого Миролюбова; я переношусь совсем в другой мир, открывающейся мне со страниц книги.
Наконец глаза мои начинают слипаться, я устаю читать; взглядываю на Тарасьевну. Старушка мирно подремывает. Я опять принимаюсь за свое.
— Няня! А, няня! Ты не спишь? — обращаюсь я к ней.
— Нет, батюшка! Я только так, задумалась… А тебе что? — совершенно спокойно отзывается няня, не предчувствуя, что с моей стороны опять готовится подвох.
— Где же у нас кикимора-то живет? — спрашиваю я с самым невинным видом.
Лицо няни моментально преображается: губы надуты, брови нахмурены.
— Сказано тебе, отвяжись! — ворчит она, полуотвернувшись от меня и сердито перебирая спицами своего вязанья. — Вот пристал со своей кикиморой!.. А я почем знаю! Хожу я за ней, что ли!.. Да скажи ты мне на милость, с чего она тебе в голову-то втемяшилась?
И няня, опустив свое вязанье на колени, выжидательно, пристально смотрит на меня.
— Дядюшка Андрей говорит, что кикимора в каждом доме водится, — с невозмутимой серьезностью отвечаю я няне.
— Так вот вы с дядюшкой-то Андреем и ищите ее на здоровье! — огрызнулась Тарасьевна, очевидно, выведенная из терпения моею неуместною настойчивостью и «неприятным» (особенно к ночи) предметом разговора. — А ты оставь меня в покое! Пристал, точно банный лист, чего терпеть не могу!.. Да и тот-то, старый дурак… Делать ему нечего! О всяких пакостях ребенку рассказывает… — уже про себя, вполголоса закончила няня.
Я вполне доволен произведенной вылазкой и опять ласкаюсь к няне. Через минуту все неприятное забыто и прощено… Не знаю, чего бы только не простила мне моя милая старушка!..
V.
Каретник и конюшни, довольно старые строения, стояли поодаль от дома. Фасадом они выходили во двор, а задней стеной в поле. Они стояли рядом; их тесовые крыши почти сходились вверху, но между их стенами оставалось небольшое расстояние, которое я называл «ущельем». Через это «ущелье», стоя на дворе, можно было видеть поле… Стены этих строений, чем далее выдвигались в поле, тем все более и более сближались, так что конец «ущелья», выходящий в поле, совсем уже превращался в щель. Никому из ребят и в голову не приходило забиваться в это тесное, полутемное пространство между строеньями, но через него могли проходить в поле куры и утки; чтобы преградить им путь, к отверстию была привалена стоймя старая, изломанная борона.
В своих странствованиях я, конечно, знал уже в усадьбе каждый уголок, давно заметил я и темное ущелье между сараями, и оно уже давно привлекало к себе мое внимание. Я не раз подходил к «ущелью» и все заглядывал в это мрачное, узкое пространство, заваленное щепками, щебнем и всяким мусором. «Нельзя ли, — думал я, — через эту щель пролезть в поле? Правда, узко, тесно, но если пожаться, съежиться, то можно как-нибудь проползти»…
Неотступно манило меня это «ущелье». Каждый раз, когда я проходил мимо сараев, оно словно поддразнивало меня.
Пройти со двора в поле можно было через ворота и в калитку. Но это слишком легко и просто… Вот другое дело — пролезть через щель; это