Полежал немного, распластавшись, приходя в себя, переводя дух и ожидая, когда сердце, колотившееся как сумасшедшее, сбавит обороты.
Спуститься было куда проще. Старая деревянная лестница, служившая для сбора черешни, стояла у стены дома.
По ту сторону ворот Алима сидела на капоте машины, скрестив руки на груди и пыхтя.
— Садись в машину. Я скоро.
Итало проник в дом, не зажигая света. Прошел через гостиную, вытянув руки вперед, и не заметил сундука, который использовал как стол, когда смотрел телевизор. И со всей силы влетел в угол здоровым коленом. В глазах потемнело. Он перетерпел боль, ругнулся сквозь зубы и мужественно направился к старому шкафу, открыл створки и как сумасшедший стал рыться в чистом белье, пока не ощутил под пальцами успокаивающий холод стали.
Закаленной стали его двуствольной беретты.
— Ну, теперь поглядим… Чертовы сардинцы. Поглядим. Я сейчас вас выпру на ваш остров. Выпру как миленьких.
И он заковылял, прихрамывая, в сторону школы.
25
ПАЛМЬЕРИ ЗАСУНЬ СВОИ КАСЕТЫ СЕБЕ В ЗАД
Огромные красные буквы занимали всю дальнюю стену класса технических средств обучения. Буквы, кривые, как артритные пальцы, наезжали одна на другую, одной и вовсе не хватало, но послание было понятным, совершенно недвусмысленным.
Пьерини написал эту фразу, теперь настала очередь остальных.
— Ну! Чего ждете? Пока день настанет? Пишите! — Он принялся подначивать Баччи: — Чего стоишь столбом, толстяк? Мозги растерял или, может, боишься?
На лице Баччи было то же безнадежное выражение, какое появлялось всякий раз, когда мать вела его к стоматологу.
— Да что на вас на всех нашло?! Пишите что-нибудь! Отупели что ли? — Пьерини подтолкнул Баччи к стене.
Баччи встрепенулся, словно хотел что-то сказать, но потом нарисовал жирную свастику.
— Хорошо! Прекрасно. А ты, Ронка, чего ждешь?
Ронка не заставил себя упрашивать, тут же взял баллончик и принялся за работу:
ДИРЕКТОР СОСЕТ У ЗАМДИРЕКТОРА
Пьерини одобрил.
— Классно, Ронка. Теперь твоя очередь. — Он подошел к Пьетро.
Пьетро опустил глаза и уставился на носки своих тапок, ком в горле вырос до размеров батона. Баллончик с краской он перекладывал из руки в руку, словно тот был горячим.
Пьерини ударил его по затылку:
— Ну что, Говнюк?
Пьетро не шевельнулся.
Он ударил его еще раз:
— Ну?
«Не хочу».
— Ну?
Этот удар был уже посильнее.
— Не… не хочу… — выдавил наконец Пьетро.
— Это еще что такое? — Пьерини, казалось, не удивился.
— Не…
— С чего вдруг?
— Не хочу и все. Не буду…
Что ему может сделать Пьерини? Самое серьезное — сломать ногу, или нос, или руку. Но не убьет же.
«А ты уверен?»
Это не страшнее, чем тогда, когда он, еще маленьким, упал с крыши трактора и сломал ногу в двух местах. Или когда отец поколотил его за то, что он сломал его отвертку. «Кто тебе разрешил, а? Кто тебе разрешил? Сейчас я тебе покажу, как брать чужое». Он отлупил Пьетро выбивалкой для одежды. И Пьетро целую неделю не мог сидеть. Но все прошло…
«Ну, избейте меня уже и отстаньте».
Ему хотелось упасть на пол. И свернуться, как еж. «Я готов». Пусть вздуют его, пусть пинают ногами, но он ни единой буквы не напишет на этой стене.
Пьерини отошел и сел на учительский стол:
— А спорим, дорогой Говнючок, что сейчас ты все напишешь… На что спорим?
— Я… не… буду… ничего писать. Сказал — не буду. Бей меня, если хочешь.
Пьерини с баллончиком в руке подошел к стене:
— А если я, вот тут вот, сейчас напишу твою фамилию? — он указал на свою фразу. — Напишу Пьетро Морони огромными буквами? А? А? Что ты сделаешь?
«Это слишком…»
Как можно быть таким злым? Как? У кого он научился? Такой обязательно тебя проведет. Ты пробуешь отбиваться, но он все равно тебя проведет.
— Ну? И что же мне делать? — спросил Пьерини.
— Пиши, мне все равно. А я тем более ничего писать не буду.
— Ладно. И всё свалят на тебя. Скажут, что это все ты написал. Тебя выгонят из школы. Скажут, что это ты все поломал.
Атмосфера в классе стала нестерпимой. Словно там работала разогретая до предела печь. Пьетро чувствовал, что руки у него заледенели, а щеки пылали.
Он оглянулся.
Злость Пьерини, казалось, струилась из всего вокруг. Из стен, измалеванных краской. Из желтых неоновых ламп. Из обломков разбитого телевизора.
Пьетро подошел к стене.
«Что мне написать?»
Он попробовал представить себе какую-нибудь ужасную картинку или фразу, но ничего не получалось, перед глазами у него стоял один и тот же образ.
Рыба.
Рыба, которую он видел на рынке в Орбано.
Она лежала на прилавке, среди ящиков с кальмарами и сардинами, еще живая, разевающая рот, вся в колючках, с огромным ртом и ярко-красными жабрами. Какая-то женщина хотела купить эту рыбу и попросила продавца почистить ее. Пьетро подошел поближе к металлическим лоханкам. Он хотел посмотреть, как это делают. Работник рыбной лавки взял рыбу, большим ножом сделал длинный надрез у нее на животе и ушел.
Пьетро остался смотреть, как умирает рыба.
Из разреза высунулась клешня, потом вторая, потом весь краб, красивый, живой, бодрый краб, и он убежал.
Но это было еще не все, из рыбьего брюха вылез еще один краб, такой же, как первый, потом еще один и еще один. Их было много. Они бежали наискосок через металлическую поверхность и искали, где бы спрятаться, и падали на землю, и Пьетро хотел сказать работнику лавки: «В рыбе много живых крабов, и они убегают!» — но тот был за прилавком, продавал мидии, и тогда он протянул руку и закрыл рану, чтобы не дать крабам выйти. И в раздутом животе рыбы копошилась жизнь, двигались бесчисленные зеленые лапки.
— Если через десять секунд ты не напишешь что-нибудь, тогда я сам напишу. Десять, девять…
Пьетро попытался прогнать образ из головы.
— Семь, шесть…
Он сделал глубокий вдох, направил баллончик на стену, нажал на него и написал:
У ИТАЛО НОГИ ВОНЯЮТ РЫБОЙ
Вот такую фразу породил его мозг.
И Пьетро, ни секунды не раздумывая, перенес ее на стену.
26
Если бы кто-нибудь в оптический прибор ночного видения заметил Итало Мьеле, бредущего в темноте, он принял бы его за терминатора.
Ружье, зажатое в руке, пустой взгляд и не сгибающаяся нога придавали сторожу вид шагающего андроида.
Итало прошел через приемную и учительскую.
Сознание его заволокло туманом ярости и ненависти.
Ненависти к сардинцам.
Что он собирался делать с ними? Убить, прогнать, запереть на ключ в одном из классов, что?
Он сам точно не знал.
Но это было не важно.
В тот момент у него была единственная цель: поймать их с поличным.
Остальное станет ясно потом.
Опытные охотники говорят, что африканские буйволы выглядят устрашающе. Нужно крутой характер иметь, чтобы сразиться с разъяренным буйволом. Попасть в него несложно, это и ребенок может. Буйвол огромный, и стоит себе спокойненько, жует траву в саванне, но если ты выстрелишь в него и не убьешь сразу, лучше, если рядом найдется нора, куда можно спрятаться, или дерево, на которое можно залезть, или бункер, где укрыться, или, в конце концов, могила, где тебя похоронят.
Раненый буйвол может рогами смести джип. Он слеп и разъярен, его единственное желание — уничтожить тебя.
Итало был разъярен, как африканский буйвол.
От ярости мозг сторожа деградировал до более низкой эволюционной ступени (как раз до уровня быка), и теперь Итало мог сосредоточиться только на одной цели. Все прочее — детали, окружающая обстановка — отошло на задний план, а потому он, естественно, не вспомнил о том, что Грациелла, уборщица третьего этажа, перед уходом обычно закрывала на ключ стеклянную дверь, ведущую с лестницы в коридор.
Итало врезался в нее на всем ходу, отлетел в сторону, как баскский мяч, и упал на спину.
Любой другой после такого лобового столкновения потерял бы сознание, умер или хотя бы взревел от боли. Но не Итало. Итало заорал в темноту:
— Где вы? Выходите! Выходите!
Кому он это кричал?
Столкновение с дверью было таким сильным, что он решил, будто какой-то сардинец, прятавшийся в темноте, ударил его с размаху в лицо.
Потом Итало с ужасом осознал, что сражается с дверью. Выругался и, расстроенный, поднялся на ноги. Он ничего не понимал. Где его двустволка? И очень, очень болел нос. Он потрогал его и почувствовал, что нос распух, как кусок теста в кипящем масле. Все лицо было в крови.
— Черт, я сломал нос…
Ощупью он искал в темноте ружье. Оно лежало в углу. Он схватил его и двинулся дальше; ярость его только усилилась. «Дурак я, дурак! — упрекал он себя. — Они могли меня услышать».