В этот момент выступил Олексий Попович. Он был бледен, мокрые волосы падали ему на лицо, по щекам текли слезы. Честный по природе, но горячий, несдержанный, он был жертвою своего порывистого сердца. Он сделался пьяницей, буяном, со всеми ссорился; но он и легко мирился и берег в себе честное сердце, что чаще приходится встречать у пьяниц, чем у непьющих...
Он решился пожертвовать собой, и пожертвовать так, как указывает та же знакомая всем дума.
— Братия! Панове! — громко воскликнул он. — Я тот грешник великий — меня карайте... Добре вы, братия, учините, червонною китайкою мне очи завяжите, до шеи белый камень прицепите, карбачем пришибите, в Черном море утопите... Пусть я один погибаю, войска козацкого не загубляю...
С изумлением, страхом и жалостью глядели на него товарищи, не замечая, что буря и без того утихает, гром удаляется все дальше и дальше, ливень перестает...
Выступил усатый Карпо, что победил тура: он был приятель Олексия Поповича.
— Как же, Олексий, — сказал он тоже словами думы, — ты святое письмо в руки берешь, читаешь, нас, простых людей, на все доброе наставляешь, как же ты за собою наибольший грех знаешь?
Попович глянул на него и грустно покачал головой.
— Э! — сказал он.
— Как я из города Пирятина, брате, выезжал, опрощения с отцом и с матерью не брал, и на своего старшего брата великий грех покладал, и близких соседей хлеба-соли безвинно лишал, детей малых, вдов старых стременем в груди толкал, против церкви, дому божьего, проезжал, шапки с себя не снимал. За то, панове, великий грех за собою знаю и теперь погибаю. Не есть это, панове, по Черному морю буря бушует, а есть это отцовская и материна молитва меня карает.
Все слушали его с глубочайшим вниманием, серьезно, благоговейно, словно бы это была проповедь в церкви, чтение святого письма. Один Сагайдачный, видя, что буря почти совсем стихла и опасность для его флотилии совсем миновала, прятал улыбку под седыми усами и решился довести до конца это — ставшее теперь комедийным — действо. Но он уже не хотел губить человека, а поступить только сообразно народному предрассудку: бросить в пасть разъяренного моря несколько капель человеческой крови.
— Панове, братия и дети, — громко сказал он, — добре вы дбайте, Олексия Поповича на чердак выводите, у правой руки палец-мизинец отрубите, христианской крови в Черное море впустите... Как будет Черное море кровь христианскую пожирать, то будет на Черном море супротивная буря утихать.
— Смотрите, панове, уже и тихо стало! — неожиданно воскликнул Грицко, только что пришедший в себя.
— Ай-ай, и вправду тихо.
— Слава тебе, господи, слава милосердному богу!
— Ведите, ведите Поповича! Рубите ему палец! — кричали другие.
Олексий Попович сам взошел на чердак, перекрестился на все четыре стороны и положил мизинец правой руки на перекладину балясины... Тут же стоял и Небаба... Он вынул из ножен саблю, обтер ее мокрою золою и перекрестился.
— Боже помогай — рраз!
И кончик пальца свалился с балясины, стукнулся о борт и упал в море. Закапала в море и кровь казацкая.
Все перекрестились. Перекрестился и Олексий Попович и окровавил свое бледное лицо.
Буря между тем совсем улеглась. Глянул на это улегшееся море и Олексий Попович — и лицо его совсем просветлело.
— А прочитай нам святого письма, Олексий, — заговорили некоторые, совсем повеселевшие, — а мы послушаем да помолимся, поблагодарим бога за спасение.
Попович достал свою толстую книжицу, которая была совсем мокра, развернул мокрые страницы, поискал чего-то и остановился.
— Разве вот это, — сказал он, — послание апостола Павла к Тимофею — о почитании старших.
— Да Тимофея ж, Тимофея! — отозвались некоторые.
Чтец откашлялся, перекрестился и начал все еще дрожащим голосом:
— «Чадо Тимофие! Старцу не твори пакости, но утешай яко же отца, юноши — яко же братию, старицы — яко же матери...»
— А вот и солнышко! Солнышко! — радостно закричал дурный Хома и прервал чтение.
XIII
Несколько дней уже находились казацкие чайки в открытом море. После бури погода установилась прекрасная, тихая, и казаки успели обогнуть весь западный берег Крыма, держась в таком от него расстоянии, что земля издали представлялась восходящим над морем продолговатым облачком, — и теперь очутились против южного берега. За все это время они нигде не встречали в море ни турецких кораблей и галер, ни крымских судов, а если и замечали подозрительный предмет, то, исследовав своими дальнозоркими глазами, по какому направлению двигался этот предмет, они брали в сторону и исчезали в туманной дали.
Теперь они уже второй день, держась на таком расстоянии, чтоб их не заметили с берега, с изумлением, смешанным с суеверным страхом, созерцали величественные красоты южного берега, этого сказочного царства, про которое столько таинственного, страшного и увлекательного они наслышались от своих же, находившихся с ними старых казаков, перебывавших в этом волшебном крае волею и неволею — во время морских набегов на Крым или в качестве крымских невольников, полоняников.
Перед ними в туманной дали возвышались вершины и зубцы гигантских скал, иногда как бы грозивших упасть в море или взлетавших на недосягаемую высоту, среди глубоких долин в зелени и в неизобразимом беспорядке набросанных то там, то здесь серых каменных масс. Казалось, подземные духи, какие-то могучие дьяволы боролись здесь с морем и выворотили из его пучин эти грозные зубья каменных гор, эти гранитные кряжи, уходившие в голубое небо и заслонявшие его своими вершинами от полуночных стран для того, чтобы и ветер не дунул с полуночи на это сказочное царство, на его волшебную природу, на это очаровательное темно-голубое море.
Бывшие невольники-казаки показывали издали своим товарищам, не бывавшим в этом сказочном царстве, на все эти чудеса природы, от которых невиданная ими чужая бусурманская сторона казалась еще загадочнее, еще страшнее. Эти острые, зубчатые скалы Ай-Тодора, Ай-Петри, Ай-Буруна, Аюдага, эта узкая в скалах прорезь Шайтан-Мердевен, которую бывалые казаки называли «Чортовою драбиною», эта звероподобная гора Бабуган-яйлы, а там громадный Чатырдаг — каменный шатер, подпиравший небо, — все это наводило священный страх на детей степей или прелестных равнин Украины...
— Так это тот Крым, — шептали они, — так это та земля неверная, бусурманская, разлука христианская, господи!..
— Где ж тут живут татары? Где их города? — спрашивали иные.
— Вот погодите, увидите: и татар увидите, и Кафу, а может, и Козлов, а может, и бедных невольников увидите, — отвечал старый Небаба, всего видавший на своем веку.
Наконец они, действительно, увидели издали и Кафу — этот знаменитый памятник владычества генуэзцев в Крыму, этот всемирный невольнический рынок XVI и в особенности XVII века, когда на базарных площадях его и на пристанях огромными сворами сидели или бродили невольники всех стран, побрякивая цепями, или же, прикованные к уключинам и скамьям, работали веслами на турецких галерах — каторгах, с именем которых и доселе соединяется представление о неволе, о тяжкой работе вдали от родины.
Окутанный дымкою дали, предстал пред изумленными глазами казаков этот страшный город — город неволи, эта юдоль плача и проклятий всего тогдашнего христианского мира. В туманной дали высились над голубым морем его серые башни и зубчатые стены, тянулись к небу белые минареты с золотыми на них полумесяцами. Затем — серые горы, покрытые темною зеленью. На пристанях чернелся лес мачт всевозможных кораблей, каторг и галер, судов итальянских, испанских, голландских, которым удавалось пробираться в голубой бассейн Понта Эвксинского...
Трудно было разглядеть что-либо отчетливо, в отдельности, потому что казацкие чайки остановились в море очень далеко, чтоб их нельзя было заметить из города, но тем таинственнее и волшебнее казался казакам этот неведомый город, как бы вынырнувший из моря вместе с серыми горами, как бы вышедший с того света, откуда, как и из неволи, нет выхода на этот свет, туда, далеко, на милую Украину, в землю христианскую.
— Так это-то Кафа проклятая — неволя турецкая! — говорили казаки, задумчиво покачивая головами.
— Она ж, она, иродова! — отвечал Небаба, возясь с погасшею трубкою и вспоминая свои сто копанок.
Солнце, освещавшее утренними золотыми лучами Кафу и весь южный берег Крыма, смотрело в тыл казакам и позволяло им любоваться чарующею и пугавшею их панорамою этого заколдованного царства, в таинственную область которого они собирались вступить, может быть, затем, чтобы остаться здесь навеки с смертельною раною в груди или с оковами на руках и ногах, без надежды снова возвратиться на родину, на тихие воды, в край веселый, в мир крещеный...