пугает это кресло, мне в нем уютно, мне в нем работается, — шептал он, точно впервые рассматривая это, обтянутое желтой потемневшей тканью, мягкое кресло, с жутким матрасным рисунком, возможным только в те, безвкусные — по ГОСТу, советские времена. — И бабушка любила это кресло, и умерла в этом кресле. — Он поморщился от внезапной головной боли. — Умерла, — повторил он, боль усилилась. — Но сейчас же был сон — да? — неуверенно повторил он. — Сон? Она сидела в этом кресле, я на диване. Мы разговаривали. О чем мы разговаривали? — боль стала нестерпимой, сжав ладонями виски, зажмурившись, он вспоминал. — Она поднялась, попрощалась. Была такая счастливая, улыбалась. Я плакал, просил: «Бабушка не уходи…» Она открыла дверь и вышла на площадку подъезда, я не успел ее остановить; дверь закрылась. Я, зачем-то, рвался за ней, плакал, просил, что бы вернулась. Лупил кулаками в эту… прозрачную дверь. Да, дверь почему-то стала прозрачной. Этот вечно грязный подъезд, окно освещенное фонарем. И у окна, прислонившись к стене, сидела женщина, голову склонила, руками бережно обхватила колени, и сидела так, как Аленушка у Васнецова, так… трогательно… А я все сильнее лупил в эту дверь, рвался к своей бабушке… — зачем?.. Она такая уютная сидела на полу этого грязного подъезда… Такая спокойная… смотрела на меня, наблюдала… Вдруг в страхе вскинула руку. Я обернулся — резко. Огромное черное пятно — бегущий на меня силуэт женщины, волосы распущены, руки — жадно в стороны. И все до паники черное… И звонок. — Сингапур вышел в ванную, засунул голову под холодную струю воды. Вода освежила, страх отпустил, боль ушла. Может, и не было никакого звонка, может — все сон? Да, скорее всего, — здраво решил он. Вернулся в зал. Никаких больше Алин. Хватит — все эти поиски любви, боготворение женщины. Достаточно, мне еще с мужьями-рогоносцами не хватало проблем, — убеждал он себя, сев в то самое кресло. — Если уже покойники предупреждают… Невольно он взял кисть… Уже не сомневаясь, уверенно зачерпнул белой эмали… Освещенное окно, подъезд, женский силуэт у стены, склонив голову, наблюдал. Синяя краска, черная, умбра, зеленая — не глядя, черпал он кистью краску и отдавал листу. Прошло чуть больше часа, как с листа на него смотрел светлый женский силуэт, освещенный лунным светом окна, в жутко-зеленом, страшном ночном подъезде, светлый в своем одиночестве, белый женский силуэт, который так и хотелось взять за руку и вывести из этого пугающего темнотой подъезда.
Откинувшись, он закурил. Теперь стало спокойно. Весь страх ушел в лист, в этот грязно-зеленый тревожный подъезд. Затушив сигарету, выключив свет, он завалился на диван и, уже без страха вспоминая о женщине в подъезде, уснул.
7
Зазвонил телефон. Протянув руку, Сингапур снял трубку.
— Здорово Сингапурище! — весело приветствовал Данил.
— Здорово, здорово, — Сингапур сел на диване. — Слушай, ты заходил ко мне сегодня?
— Нет.
— Блин, какая-то сволочь, прямо с ранья, разбудила… Впрочем…
— Это не я, — отказался Данил.
— Ну и чего тебе с такого с ранья надо? — довольно уже, повторил Сингапур.
— С какого такого сранья? Время десять утра, урюк ты заспанный!
— Кто там засланный, мы еще посмотрим.
— Ладно, филолог. Как насчет: по пивку?
— Слышу разумную речь! Где и когда?
— Короче, меня матушка посылает за мукой, так что через полчаса подползай к гастроному, я тебя в кафетерии буду ждать. А там, муку купим, по пивку и весь день свободен.
— О кей!
— О би! — ответил Данил и повесил трубку.
Умывшись, одевшись, более не мешкая, Сингапур открыл дверь.
— Ё бля! — выдохнул он отшатнувшись.
Женщина. Она сидела возле окна, склонив голову и обхватив колени руками. Она увидела его, лицо ее изменилось, в порыве, она вскинула вперед руку. Сингапур обернулся, неминуемо ожидая увидеть за спиной черный силуэт. За спиной — освещенная солнцем кухня.
— Галя! — выдал он, поняв, кто эта женщина. — Ну и су… Ну и бля… О-о-о, — выдохнул он тяжело, даже склонился. — Ты же меня чуть рассудка не лишила, дура, — распрямившись, произнес он, все еще не придя в себя. — Воистину… в руку. — Он, наконец, отдышался, закрыл дверь, спустился к Гале, тоже порядком испуганной таким внезапным и эмоциональным выходом. — Ты чего здесь делаешь? — сверху вниз спросил он, вглядываясь в ее перепуганное лицо. — Давно сидим?
* * *
Галя пришла с рассветом, пришла одна, без Паневина. Пришла, что бы спасти Сингапура, что бы он отдал все и пошел за ней. Всю ночь не спала она, готовясь к этому серьезному подвигу — бросить все и пойти в народ. Быть странницей. Давно эта мысль волновала ее, пугало только одиночество. Не видела она защиты в Паневине, а в Сингапуре увидела. И решилась. Всю ночь не спала она, представляя, как выйдут они на главную площадь, он отдаст все, попросит у всех прощения, и вдвоем пойдут они, и все счастливые, будут плакать и провожать их… Галя плакала, представляя все это. Перед рассветом же, помолившись как умела, она вышла из дома и, полная чувств и веры, пешком через весь город, пошла к Сингапуру.
Самой отдавать ей было нечего. Жила она с отцом и малолетним сыном, которого она, как поговаривали, прижила от отца. Сплетня, конечно, жуткая; но мальчик рос каким-то болезненным и, не по детски, нервным, как будто его постоянно пугали и обижали. Да и это ни о чем не говорило… если бы не сама Галя. Она избегала своего сына и не так, как ненавидящая мать… она точно боялась его: называя адским отродьем, бесовским отпрыском… Много всяких таких эпитетов давала она ему еще в роддоме, откуда мальчика и забрал ее отец. Галя же, отказавшись от ребенка, ушла на день раньше, а, точнее, сбежала, оставив записку: «Дьявол в нем, дьяволу его и отдайте». На следующий день за мальчиком пришел отец. И, как это не покажется нелепым, забрав, записал ребенка как своего сына. Сбежавшую же дочь и не пытался искать. Как и не было ее.
Она нашлась в психиатрической лечебнице, куда была доставлена из одного женского монастыря, в который пришла сразу из роддома, и где объявила себя святой, подговаривая монахинь отказаться от обмана человеческого и всего, что отворачивало бы от Бога, увлекая своей рукотворной красотой, и, конечно, от икон, созданных людьми. Всё это случилось не сразу. Первое время Галю любили и жалели, за ее суровый пост и усиленную молитву — всё, чем она занималась в течение дня, отказываясь даже от обычного труда, говоря, что пищу ей дает Бог —