жить”, на который опиралась тактика сражений, стал стратегическим принципом отношений между государствами. Однако отныне на кону стоит не юридическое существование суверена, а биологическое существование народонаселения»152. Войны, которые ведутся от имени «нации» или «народа», «во имя всех», высвобождают гораздо более смертоносное насилие, чем войны, которые велись от имени суверена. Однако это направленное против
других народов смертоносное насилие не является внутренне присущим «
позитивной власти над жизнью», чьим телосом является как раз «постоянное увеличение жизни».
Фуко, очевидно, недостает чутья, чтобы обнаружить насилие. Поэтому он и пытку рассматривает лишь с оглядкой на производство истины 153 и не обращает внимания на внутренне присущую ей экономию насилия и удовольствия. От него ускользает то насилие, которое лежит в основе суицида. Он указывает на то, что самоубийство, «которое прежде считалось преступлением, поскольку было способом присвоить себе право на смерть, отправлять которое мог лишь суверен», в «обществе, где политическая власть как раз только что взяла на себя задачу заведовать жизнью», становится предметом социологического анализа. Самоубийство при этом он понимает как естественное событие, которое столь «регулярно и постоянно», что ему не полагается уделять какого-то особого внимания 154. Поэтому он и не занимается быстрым ростом подобного насилия, которому в так называемом дисциплинарном обществе человек подвергает самого себя. Оно указывает как раз на те имманентные структуры насилия, которые Фуко не замечает.
Во введении к «Homo sacer» Агамбен говорит о «любопытном обстоятельстве», состоящем в том, что «свои исследования Фуко так и не удосужился проверить на материале современной биополитики как таковой, примером которой служат концентрационный лагерь и структуры больших тоталитарных государств ХХ века»155. Агамбен объясняет это «примечательное обстоятельство» преждевременной кончиной Фуко. Смерть помешала Фуко извлечь все следствия из понятия биополитики, отыскав верное направление, в котором можно было бы углубить исследования. Агамбен не принимает к сведению, что фукольдианская теория биополитики устроена так, что она не в состоянии понять смертоносное насилие лагеря. В рамках его теории тюрьма и лагерь не отличаются друг от друга. Тюрьма – конститутивный элемент, место дисциплинарного общества. Напротив, лагерь является не-местом. Фукольдианской биополитике, которая нацелена на «управление телами» и «расчетливое заведование жизнью», не доступен лагерь, понимаемый как задворки. Смертоносное насилие в лагере противоположно биополитической экономии, состоящей в «постоянном увеличении жизни».
Книга Фуко «Надзирать и наказывать» оканчивается следующими словами: «В этом центральном и централизованном человечестве, результате и инструменте сложных отношений власти, в телах и силах, подчиненных многочисленным механизмам заключения, в объектах дискурсов, которые сами являются элементами этой стратегии, мы должны слышать далекий гул сражения»156. Фуколь-дианское дисциплинарное общество, образованное тюрьмами, госпиталями, рабочими домами, казармами и фабриками, не отражает сегодняшнего общества. Ему на смену уже давно пришло общество, образованное стеклянными офисными башнями, торговыми центрами, фитнес-центрами, студиями для йоги и косметическими клиниками. Общество XXI века – не дисциплинарное, а производительное общество. Высокие стены дисциплинарного общества стали архаикой. Они напоминают об обществе негативности, которое определялось предписанием и запретом.
Послушный субъект подчиняется эксплуатирующей его инстанции господства. «Рас-творение» (Abschöpfung), которое, если верить Фуко, свойственно суверенной власти, является эксплуатацией со стороны другого. В противоположность послушному субъекту, производительный субъект свободен, потому что он никому не подчиняется. Не должен, а можешь – вот основа его психической конституции. Он стал господином самому себе. Не запреты и предписания, но свобода и инициатива определяют его существование. Императив производительности превращает свободу в принуждение. Вместо эксплуатации со стороны другого – эксплуатация, которой я подвергаю себя сам. Производительный субъект эксплуатирует себя сам до тех пор, пока не рухнет в изнеможении. Здесь насилие и свобода сливаются в одно. Насилие тем самым замыкается на себе. Эксплуатирующий становится эксплуатируемым. Преступник – жертвой. Выгорание есть патологическое проявление этой парадоксальной свободы.
Насилие позитивности поэтому более коварно, нежели насилие негативности, ведь оно выдает себя за свободу. «Далекий гул сражений» не умолкает. Но речь идет о совершенно особом сражении – сражении, где нет господ и врагов. Человек ведет войну с самим собой, причиняет насилие самому себе. Отныне насилие исходит не из мест заключения, свойственных дисциплинарному обществу, а из души производительного субъекта. Парадоксальным образом современная форма заключения называется свободой. Она похожа на трудовой лагерь, где человек выступает одновременно в роли заключенного и надзирателя.
Досовременное общество суверенитета характеризуется обезглавливающим насилием. Кровь – его медиум. Современное дисциплинарное общество является обществом негативности. В нем главенствующую роль играет дисциплинарное принуждение, в частности – принуждение «социальной ортопедии». Характерная для него форма насилия – это насилие деформации. Ни обезглавливание, ни деформация недостаточны для описания общества производительности позднего модерна. В таком обществе господствует насилие позитивности, из-за которого свобода и принуждение становятся неразличимы. Его патологическим выражением становится депрессия.
3. Насилие позитивности
Религия – это система негативности. С ее предписаниями, запретами и ритуалами она препятствует распространению позитивного. Она создает ясно очерченные знаки и ясно отграниченные пространства, пронизанные высоким семантическим и атмосферным напряжением. Таким образом она поддерживает энтропию общественной системы на очень низком уровне. Оргия освобождения, дерегулирования, стирания границ и уничтожения ритуалов, которая продолжается и по сей день, действует в противоположном направлении, массово демонтируя негативность. Демонтаж негативности создает избыток позитивности, всеобщий промискуитет, эксцесс подвижности, потребления, коммуникации, информации и продукции.
Разбухание позитивного становится причиной закупорки и ожирения путей, по которым осуществляется циркуляция, что ведет к инфаркту системы. Начиная с определенного момента информация перестает быть информативной, производство – производящим, а коммуникация – коммуникативной. Все разрастается и размножается, утрачивая всякую целесообразность, всякое предназначение, оказываясь за пределами экономики полезности. Бодрийяр пишет: «Есть одно ужасающее последствие непрерывного созидания позитивного. Если негативное порождает кризис и критику, то позитивное, возвеличенное до уровня гиперболы, порождает катастрофу в силу невозможности выделить кризис и критику даже в гомеопатических дозах. Любая структура, которая преследует, изгоняет, заклинает свои негативные элементы, подвергается риску катастрофы ввиду полного возвращения к прежнему состоянию, подобно тому, как биологическое тело, которое изгоняет зародышей бацилл, паразитов и иных биологических врагов, избавившись от них, подвергается риску рака и метастазов, иначе говоря, риску возникновения позитивного, пожирающего свои собственные клетки, или же вирусному риску, проявляющемуся в угрозе быть пожранным своими собственными антителами, оставшимися теперь без применения. Все, что извергает из себя проклятую сторону своей сути, подписывает себе смертный приговор. В этом и состоит теорема о проклятой стороне вещей»157. Бодрийяр опрометчиво придерживается здесь расхожей схемы вытеснения и возвращения вытесненного. Исключение другого или какой-то отвергаемой части приводит к появлению другой инаковости. Принимается в качестве предпосылки, что асептическое пространство позитивности, из которого