Орландо Натале покачал головой. Эта женщина была властительницей дум многих поколений, она была той, ради которой сводят счеты с жизнью. Самой чистой, самой страстной, самой нежной из возлюбленных и самой строгой из женщин. Образчик совершенства. Она нашла воплощение в чертах и во внешности самых известных оперных див, самых именитых певиц. И она же, безумная старуха, одинокая и всеми забытая, угасла в комнатушке приюта-тюрьмы, прикованная к стене цепью. Прообразы не всегда столь блистательны — это следующие поколения приукрашают миф. Несчастная, безумная Шарлота.
Куртеринг и Натале сокрушенно покачали головой. Кафе уже почти опустело. Видимо, некоторые посетители зашли сюда лишь для того, чтоб укрыться от дождя, а поскольку тот уже закончился, они разбрелись восвояси по мокрым улицам.
Карола потянулась и улыбнулась профессору.
— Простите, я, кажется, чуточку вздремнула.
Куртеринг скрестил свои фарфоровые пальцы в свете лампы.
— Шиллер как-то сказал что-то вроде этого: если спящая женщина волнует меня, значил бег моих дней еще не закончен… Я не был бы таким оптимистом, как он, но, когда вы на минутку задремали, я почувствовал себя счастливым. Могу ли я задать вам один вопрос, который вы наверняка сочтете нескромным?
— Прошу вас…
— Тот дом, где все это случилось, по-прежнему принадлежит вашей семье?
Карола улыбнулась.
— Да, мы все еще живем в Сафенберге.
Орландо мягко выпрямился на своем месте.
— Кстати, — продолжала она, — господин Натале несколько последних дней занимал ту комнату, в которой был убит Вертер.
Куртеринг взглянул на тенора, и, несмотря на тень, скрывавшую его лицо, ему показалось, что черты певца неуловимо изменились.
А за стеклом на город обрушились миллиарды серебряных кинжалов, пронзая черный асфальт.
Над Веной снова шел дождь.
Маргарет приподняла голову Петера Кюна, тяжелый камень, примявший своим грузом подушку. Может быть, стоило усадить его повыше. Она вспомнила: кажется, после очередного сердечного приступа доктор настаивал на том, чтобы больной оставался сидеть в подушках. Но тело было слишком тяжелым.
Из коридора донесся голос Людвига, звонившего врачу. Нужно подождать, пока тот приедет из Шорфестена, и все закончится. Ей почудилось, что на лицо Петера легла печать смерти, и одновременно показалось, что он не умрет никогда.
Парик старика-художника съехал на лоб. Она подумала было снять его, но одернула себя. Не для того Петер жил с шевелюрой, чтобы умереть лысым. В этом было что-то уж слишком унизительное.
— Как он?
Она не ответила Людвигу, и тот замер на почтительном расстоянии от кровати, словно боялся подойти к умирающему. Грудь Петера вздымалась слишком часто: смерть — это всего лишь ускоренная жизнь, перегрузка, последний рывок, который уже ничто не может сдержать и который за несколько секунд сжигает все остатки энергии. Вся предыдущая жизнь была рачительной экономией, и вдруг организм решил все растратить одним махом. Последний всплеск крови и кислорода.
И как на зло, нет ни Каролы, ни Крандама. Я не любила своего деда, мы никогда не обменивались более чем десятком слов за раз, но мне еще больше не нравится смотреть, как он умирает…
Наступило какое-то подобие успокоения, и Людвиг приблизился к изголовью. Старик выдержит и на этот раз.
— Сейчас приедет доктор.
Они говорили все вместе и лишь бы что. И больше всех — старухи-сестры…
— Он хочет что-то сказать.
Она заметила, что Людвиг отстранился, словно не хотел слышать того, что пытался сказать его отец. Губы цвета мела шевелились, но голоса не было слышно. Маргарет провела рукой перед глазами умирающего — они не мигали. Она никогда не обращала внимания на их цвет, но в этот миг они были так близко, что она не могла не заметить эту странную ржавчину вокруг зрачка. Может быть, раньше они были другими, живыми глазами оттенка стали, и лишь время покрыло ее ржой.
— Карола.
Наконец ему удалось выговорить. Старик звал не ее. И это было в порядке вещей. С чего бы это ему звать ее в такой момент? Карола всегда была тут как тут, Карола никогда не покидала Сафенберг, она была последним оплотом жизни среди теней… Карола всегда была любимицей.
Его кадык заерзал, словно под натянутой кожей пряталось раненое животное, насекомое с маленькими бессильными ножками. Маргарет наклонилась, и одна из ее сережек коснулась костистого выступа. Она уловила шепотом произнесенную фразу и медленно выпрямилась.
— Что он тебе сказал?
В этом голосе был страх, вполне осязаемый страх. Людвиг Кюн машинальным жестом поправил очки на переносице, и девушкой овладело нечто похожее на жалость.
— Какая-то бессмыслица, — ответила она. — Он бредит.
— Что он тебе сказал?
Это было неважно. Для нее всё всегда было неважно, и даже эта агония ее не трогала.
Над комодом, лицом к кровати, висел один из портретов человека, которого Петер Кюн рисовал постоянно. И именно на эту картину она бросила взгляд, перед тем как ответить.
— Он сказал: «Это не я убил Вильгельма Тавива».
ДНЕВНИК АННЫ ШВЕНЕН
Отрывок VI, 14 июня
Она произнесла несколько слов. Не бог весть какая победа. В первые годы своей практики в Гейдельберге я безумно радовалась, когда пациент начинал говорить, неважно, была это осознанная речь или бессвязное звуки. Простое бормотание — и, опираясь на различные теории, я уже видела, как перед нами расстилается длинная дорога, ведущая к выздоровлению. Опыт показал, как я ошибалась. Нарушение молчания отнюдь не означает, что больной наконец уловил потерянную мысль, — в большинстве случаев это лишь усугубление болезни. Или, лучше сказать, один из возможных вариантов развития извечно неразрешимого ментального конфликта.
Приезжал отец Каролы. Ничего из сказанного им мне не помогло. Его поведение и выражение лица вызывают ассоциации со старым бюро или с застекленным коридором. Мне показалось, что он больше всполошился, видя свое имя в газетах на протяжении той долгой недели, когда их семья постоянно фигурировала в хронике происшествий, нежели узрев свою дочь в одной из комнат приюта для душевнобольных.
Послушать его, так она была ничем не примечательным ребенком. Но что знает бедный господин Людвиг Кюн о детях? Смерть его жены внешне на нем никак не отразилась, и он по-прежнему убежден, что она была с ним счастлива.
В устах серых личностей все люди предстают серыми. Даже не серыми, а бесцветными. Господин Кюн, не отличаясь широтой взглядов, никогда не замечал широты окружающего его мира. Жизнь в форме реестра. Ему пришлось потрудиться, чтобы не замечать в чертах Каролы и других окружающих все неровности и шероховатости, которые превращают их в живых людей. Он делает бесцветным частности, инстинктивно возводя их на уровень общего. Он рассказывал мне о ее хороших оценках в колледже в Бад Годесберге, о той самоотверженности, с которой она поддерживала дом и его обитателей. И ни одно слово не добавляло в обрисованный им портрет Каролы мазок жизни. Скорее, это была самая что ни на есть безжизненная, гравюра сухим пером. Они с дочерью встретились в парке. Она с ним не заговорила. Для нее, видимо, важнее была ее порция риса с молоком. Не думаю, что она его узнала. Уходя, он лишь у ворот надел шляпу. Несмотря на сгущавшиеся серые сумерки, его лысина блестела.
Карола, моя загадка. Из-за тебя я снова было вернулась к тезису Ньюкастла о наследственности. Но все это невероятно.
VII
…былого блеска знак
Орландо оглядел свой костюм на одном из контрольных экранов, развешанных за кулисами. Теперь они заменяли зеркала. Странно петь в окружении всех этих изображений. Публика ничего не подозревает, ей кажется, что актер на сцене один-одинешенек. Так оно и есть, но со временем все меньше и меньше. Однако никакая техника не могла помочь за мгновение перед тем, как поднимется занавес. В такие секунды на тебя наваливалась дикая тревога: а вдруг пропадет голос или слова застрянут комом в горле? Натале уже довольно давно заметил — надеясь, однако, что это известно лишь ему одному, — что на каждом спектакле его голос звучит по-разному. В нем то появлялись металлические нотки, то носовой призвук, то чрезмерная открытость. Внутренний слух певца от спектакля к спектаклю улавливал мельчайшие различия. Кто еще это замечал? Только горстка специалистов могла бы сказать, что его вибрато было более звучным двенадцатого сентября, нежели семнадцатого, а низкие ноты более уверенными или наоборот. Голос неуловимо менялся. Это зависело от настроения, от волнения. Каким он будет сегодня вечером? Орландо узнает это лишь по первой ноте, когда поднимется занавес. Иногда он был в голосе, иногда нет, и это были неудачные вечера. Тем не менее такое случалось редко.