— Почему же они не бежали?
Они уже здесь, несметные полчища, проворные и кровожадные, хрустя панцирями, ползут по полу; под ковром, под стульями — повсюду шевелятся их ядовитые смертоносные челюсти.
— Они бежали. Правда, на несколько дней…
Он так и не узнал, куда же бежала мать с этим человеком, которого она любила. Он помнит те летние солнечные дни. Отец по-прежнему рисовал в мастерской. Кресло прабабки прочно обосновалось под каштаном. Теперь Людвигу казалось, что ей все было известно наперед, что она ждала возвращения Эльзы и что возвращение было неминуемо.
А потом Эльза вернулась. Он был всего-навсего мальчишкой, но каждый раз, причесываясь утром перед зеркалом, находил между зубцами гребня пряди выпавших волос; эти светлые тонюсенькие трупики усеивали подушку и воротнички его рубашек, и от этого раннее облысение вселяло в него ужас. Что-то ускользало, и процесс биологического упадка был необратим. Его зрение тоже слабело, буквы, которые он выводил в школьных тетрадках, дрожали под его пером, превращаясь в расплывчатые символы; наделенные своей собственной жизнью, можно сказать, живые, они напоминали моллюсков под толщей морской воды, гонимых неведомыми морскими течениями…
Не было никакой ругани и слез… Однажды вечером, возвращаясь из колледжа, он пошел в обход через деревню, чтобы явиться домой как можно позже, и на одной из улочек увидал машину, которую замечал уже неоднократно. Это была машина Тавива, мамин любовник вернулся, и ядовитые насекомые вновь расползлись по паркету комнат.
— И что же было потом?
Теперь Карола уже сидит перед отцом на коленях; она хочет знать и она узнает. Но лицо Людвига Кюна вдруг сделалось непроницаемым, и никакие уговоры, никакие угрозы не могли уже заставить его говорить.
За ее спиной отворилась дверь. Людвиг поднял голову. Карола обернулась.
— Это я убила его, — сказала Эльза.
Ее птичий голосок щебечет. Кокетливая бабушка, престарелая девчонка, расфуфыренная и смешная.
— Почему? — вырывается у Каролы.
Мелодичный смех старой дамы звучит короткой и острой нотой.
— Он настаивал, чтобы мы уехали, — говорит она.
Помешанная. Точно, буйно помешанная. Кароле было известно продолжение, она уже слыхала историю о самоубийстве… Тавив был найден мертвым за рулем автомобиля, в руке он сжимал пистолет. Петеру пришлось перетащить тело в машину и усадить его. А на следующий день он принялся писать портрет человека, убитого его женой.
Карола встает. Она улыбается в темноте, под припухшими веками ее детские глаза излучают невинность. Если ее муж умрет, она не будет рыдать. А вот польются ли слезы из-за другого?
Карола выходит из комнаты. Я хочу к Орландо. Сегодня вечером он поет в Мюнхене. Нужно уезжать, бежать из этих мест, от этих людей. Я должна вырваться на свет из мрака и тени. Он один может мне помочь, именно в нем чувствуется необходимая мне жизненная сила.
Позолота отеля сияет в лучах двух прожекторов.
Возле камер становится жарко, и Орландо отходит в сторонку. Техники выставят свет и без него. Джанни отвел на съемки один час, и времени все меньше. С этими европейскими телеканалами всегда одна и та же история. Майкл Уолколф флегматично перебирает бумаги, сваленные на подлокотнике кресла. Интервью не должно превышать семи минут, а ему предоставили тридцать страниц абсолютно ненужной машинописной документации. Изначально передача должна была сниматься в фойе оперы, однако возникли осложнения с администрацией. Натале согласился дать интервью в холле отеля. Глубокие кресла XVIII века, белая и золоченая резьба на комодах, чьи витые ножки утопают в алых коврах. За витринами холла собралась группка любопытных, которые узнали певца. Уолколф вытирает ладони и осторожно прикасается к своему крупному носу, как будто бы его ноздри сделаны из хрупкого фарфора. В университете его пренебрежительно величали Трубой. Но те времена канули в лету, и теперь он вращается в кругу великих мира сего. Публике нравится его манера задавать вопросы: устав от белозубых улыбок и витиеватых речей красавцев-телеведущих, она полюбила этого неопрятного недоноска, этого клоуна, чьи неряшливо завязанные и постоянно съехавшие набок галстуки стали притчей во языцех. Впрочем, все эти детали были загодя тщательно продуманы. Публике известно, что Уолколф может быть беспощаден, что он способен загнать в угол даже министра, чемпиона мира и звезду эстрады. Рейтинг его передач неуклонно ползет вверх, и каждый гость его программы с первых же секунд понимает, что если и существуют вопросы, на которые он не желал бы отвечать, то именно их и задаст Уолколф, этот боксер, чьи реплики непременно попадают прямо в челюсть собеседнику. Журналист пожал руку Орландо Натале, но их общение за камерой этим и ограничилось: он не любит, когда реальное знакомство происходит до записи, ведь оно должно быть сюрпризом для обеих сторон. К тому же, это позволяет нападать первым, особенно если у тебя хорошие осведомители.
Натале подает знак Джанни, и тот бежит к бару за стаканом воды. До самолета еще три часа. Он должен был отказаться от съемок и улететь предыдущим рейсом — стоило всего лишь проснуться в шесть утра. Конечно, Джанни запротестовал бы, узнав, что певец одновременно пренебрегает и промоушном, и режимом дня, зато в эти минуты он был бы уже практически рядом с ней.
— Телеграмма для господина Натале.
Джанни перехватывает руку лакея, забирает послание и протягивает Орландо прозрачный стакан. Блики света играют на шелковой ткани его голубой рубашки. В редкие часы досуга секретарь занимается опустошением самых знаменитых модных бутиков во всех столицах мира. Большего щеголя, чем Джанни, не сыскать, и Орландо называет его «развращенным сицилийцем».
— Сегодня утром пресса единодушна. Лишь «Цайтунг» не оценил работу постановщика, да еще пара оговорок по поводу дирижера. Но что касается тебя — сплошные дифирамбы. Я оставил газеты…
— Прошу прощения, — прерывает Уолколф. — Мы можем начинать.
Орландо улыбается этому уродцу. Если от пестроты его галстуков и не лопаются экраны по всей Западной Германии, то это можно объяснить лишь надежностью телевизоров.
Орландо садится, забрасывает ногу на ногу и прищуривает глаза в слишком ярком свете. Майкл Уолколф машет пальцами правой руки прямо перед его носом. Орландо Натале. Интервью. Дубль первый.
— Мотор.
Уолколф улыбается.
— Господин Натале! Думаю, я чаще вас пою «Тоску», «Фауста» и «Паяца». Единственная разница между нами: я делаю это у себя в ванной, а вы — в «Метрополитен-опере», «Пале Гарнье» или, как вчера вечером, в Национальном театре. Итак, у меня к вам вопрос: если я буду много работать над собой, есть ли у меня шанс оказаться на вашем месте? И можете ли вы оказаться на моем, если забросите пение?
Это был новый тип телеведущего — специалист по стаскиванию одеял. Перед такими сажали ученого, хирурга, трижды лауреата Нобелевской премии, гениального писателя, танцора или математика — людей, чьи познания бездонны, таланты исключительны, ум не имеет пределов, а великодушие безгранично, — они же задавали четыре смешных или каверзных вопроса, корчили три гримасы и становились более знаменитыми, чем их уже никому не нужные гости. Эдакие новые божки. Техника этих специалистов по мгновенному охмурению и использованию людей в своих целях была надежна и беспроигрышна…
— Спойте мне первые пять нот из «Vesti la guibba», и я скажу, светит ли вам карьера певца.
Орландо единственный заметил напряженность, скрывавшуюся под деланной улыбкой. Этот тип, когда его снимали в профиль, был способен улыбаться лишь обращенной к камере половиной лица. Как бы там ни было, первую стычку Орландо выиграл. Он заметил, как за спиной звукорежиссера Джанни поднял большой палец.
— Пожалуй, не стоит испытывать терпение зрителей.
— Думаю, им гораздо интереснее будет узнать, как проходит обычный день такой оперной звезды, как вы.
Посадить его в лужу — в этом заключалась основная задача Уолколфа. Для публики не было ничего смешнее таких деталей: в их глазах он погрязнет в скукотище расписания — подъем в восемь, обед в девять, распевки с десяти до двенадцати…
— Я уверен, что вашим телезрителям — как, впрочем, и мне самому, — с начала нашей беседы не дает покоя намного более серьезный вопрос: где же все-таки вы покупаете такие галстуки?
Он понял, что одержал победу даже без подсчета очков. Принцип прост: в выигрыше оказывался тот, у кого было получше с чувством юмора. И здесь Орландо давал журналисту фору — он был человеком драм и душевных содроганий, он пел о любви, о горе, несчастьи и смерти. И вот тут срабатывал контраст: тот, кто вызывал у слушателей слезы, оказывается, был способен и рассмешить…
Однако и Уолколф был не лыком шит, он искусно увернулся, и тем не менее Орландо заранее чувствовал себя победителем дуэли. Чтобы окончательно не разочаровать ведущего, ему теперь нужно было просто отвечать на вопросы. А это было несложно, ведь теперь он ничем не рисковал, их поединок продолжится на тренировочных рапирах.