— Не раздумывая ни минуты. А вот ты — не способен. Ты не прошел того горнила, которое закалило меня. Но у тебя другой талант. Я думаю, что твой молодой ум сможет придумать ловушку если не Оленичу, так той красотке. Все равно это будет удар по капитану. По нему! Эти интеллигентики все могут перенести, всякие физические страдания, пытки, но душевного оскорбления они не могут вынести. Плюй им в душу, Эдик! В душу!
17
С удивлением Оленич наблюдал, как усложняется вокруг него обстановка. Приезд земляков лейтенанта Негороднего — старика Чибиса и Варвары — словно перевел в практическую плоскость решение о поездке Андрея в таврические степи, к морю на лечение. Появление фотографа Эдика, который скорее похож на человека что-то вынюхивающего, кружащегося вокруг Людмилы Михайловны, вынуждало его быстрее решить главный вопрос жизни — отношения с Людой. А весть о том, что где-то живет девочка — сирота Ляля, которой невдомек, что ее отец тоже одинок?.. И он, Андрей Оленич, может способствовать их встрече.
Время поездки зависит от того, как он подготовится, пользуясь благами и возможностями госпиталя, чтобы восстановить свои жизненные силы. Поэтому в последние дни он напряженно занимался гимнастикой, подолгу ходил не только во дворе, но и по улицам города, особенно много времени проводил в старом городском парке и на берегу Днестра. Почти все время на свежем воздухе, на солнце и постоянно находил себе занятие. Госпитальные работники, наблюдая за капитаном, которого здесь буквально все знали, только качали головами, удивляясь настойчивости и выносливости еще недавно истощенного человека. За каких-то две недели он выпрямился, кожа на лице разгладилась. Гордей тоже следил за ним, обследуя, удовлетворенно отмечал, что силы больного быстро восстанавливаются и организм входит в нормальный ритм деятельности.
И только Людмила не находила себе места от беспокойства. Мысль, что Андрей может скоро, очень скоро уехать, мучила ее, а тяготение к нему, на которое она иногда была готова, обжигало сердце. Недоумевала, почему он старается не замечать ее, хочет показать, что она ему только друг, хороший, заботливый друг и ничего больше. Бывали минуты, когда она сердилась на него, готова была наговорить ему дерзостей, отомстить за то, что он так отстраненно держится с нею. Даже в их дом стал заходить реже.
И все-таки были минуты, когда они оставались вдвоем, и тогда Людмила замирала, ожидая, что Андрей подойдет и все объяснится. Она затаив дыхание следила за ним и видела, что и он волнуется, мучается, что он робеет, не то что не хочет, а боится посмотреть на нее! И в таком изнеможении проходили минуты, и они, не сказав друг другу самого заветного, самого главного, расходились, унося нерешенные сомнения.
И каждый из них ругал себя и корил другого, но не находил успокоения и ждал снова такой минуты, когда случайно столкнутся. Людмила, более отчаявшаяся, сама искала уединения с Андреем, да и он не избегал этих встреч, но до объяснения не доходило: главным препятствием было и его увечье, и то прошлое, что висело на совести вечным грузом, — долг перед Женей. Он понимал, что прошло почти тридцать лет и та первая горячечная фронтовая любовь остыла и отдалилась в такое далекое прошлое, из которого возврат невозможен, но и ничего не мог поделать с собой. Ждал, пока любовь к Люде заслонит и развеет и тот сорок второй год, а вернее, лишь несколько осенних дней в октябре, когда война свела его и Соколову и тут же разбросала в разные стороны, и все, что мешает им сблизиться. Он понимал, что сейчас ему нужна хорошая встряска, резкая перемена в жизни, один решительный шаг, чтобы все стало по-иному, чтобы на все на свете — на свою жизнь, на судьбу — взглянуть по-новому, сказать самому себе правду. Все равно когда-нибудь нужно будет произвести ревизию и переоценку.
В одну из таких минут хотел было воспользоваться приглашением Мирославы и вместе с Виктором поехать в горы на несколько дней, отрешиться от всего, что здесь окружает его, и там, в горах, в одиночестве, спокойно обдумать все. Но поездка все не удавалась: то Виктор ходил в военкомат на занятия, то Мирослава уезжала куда-нибудь. Но однажды он решительно собрался в лес на прогулку. Люда спросила:
— У меня отгул. Возьмешь с собой?
— Если тебе доставит удовольствие плестись рядом со мной…
— Андрей! — с обидой в голосе воскликнула Люда. — Ты что городишь? Неужели ничего не понимаешь? Или ты теперь позволяешь себе криводушие? Обидеть меня хочешь? Так трудно стало с тобой…
— Вот видишь! А ведь мы заговорили только о прогулке… Не обижайся, Люда. Я сам не знаю, что говорю! Конечно, пойдем!
И они ушли к Днестру, они бродили долго лесом и радовались теплу и зелени, радовались чистым голубым небесам, словно видели это диво впервые в жизни, восторгались белыми, стерильными облаками. Даже скромные лесные цветы им казались яркими, сказочными. Андрей обронил фразу:
— Странно! Как будто я никогда не бывал в лесу! Меня все здесь поражает!
Люда насобирала небольшой букетик и присела на травянистой, освещенной солнцем лужайке:
— Ты, наверное, здорово устал? Это самый большой твой поход.
— Да.
— Садись, отдохнем.
Андрей опустился на траву рядом с Людой. Было очень тихо — ни птиц, ни листвы не слышно. Кажется, попали в такую глухомань, где вообще не существует звуков. И все же почему-то было торжественно: Андрей невольно прислушивался к себе, потому что с ним творилось что-то совсем необычное. Сердце билось празднично, мышцы напрягались в сладкой истоме. Люда сидела побледневшая и покусывала губы. Она глубоко дышала, и тонкие ноздри вздрагивали при вздохе. Ее глаза скользили по всему и, кажется, ничего не замечали. Он никогда не видел таких глаз у нее! Да и вся она показалась совсем иной, не похожей на ту повседневную Люду, женщину, которая восхищала его и которую он втайне любил, и какой привык видеть в палатах, в процедурной или в домашней обстановке. «Она тоже изменилась за эти дни», — думал он, искоса поглядывая на Люду. Ему подумалось на миг, что они убежали от того мира, в котором до сих пор жили, убежали далеко и насовсем, и теперь начнется что-то новое и непознанное.
— Тебе не кажется, что мы далеко зашли? — вдруг спросил он.
— Да? — удивилась она, явно не понимая вопроса да, наверное, и еле улавливая смысл его слов. — Зато здесь такие необыкновенные цветы!
— А ты знаешь, что это за цветы?
Люда не ответила, она легла на траву спиной и, приложив цветы к губам, закрыла глаза.
— Не знаю. Они ласковые и нежные. Люди никогда не бывают такими нежными.
— Барвин-зелье… Здесь его называют барвинок, барвинок свадебный. На свадьбы из них вяжут гирлянды… А знаешь, что в народе связывают с этим цветком? Верность. Горячую любовь. Существует даже поверье: если хочешь пробудить у кого-то любовь к себе, нужно дать ему съесть этот цвет и зеленые листочки барвинка-крещатого. Конечно, и самому съесть.
Он говорил тихо, полушепотом и в то же время слышал ее дыхание, запах ее тела, ее волос, чувствовал, как эта лежащая на солнечной траве женщина покоряет его волю, тянет к себе, и он не мог сопротивляться ее зову. Вот она торопливо схватила губами зеленые листочки и начала жевать — быстро, нервно. Вдруг полураскрытыми губами произнесла:
— Ешь и ты, Андрюша, бери…
Но вот она перестала жевать зелень, на миг лицо, кажется, окаменело. Он никак не мог понять этой перемены и, чтобы как-то развеять ее, стал восторгаться красотами природы:
— Почему в природе все и всегда прекрасно и празднично? И даже наша маленькая лужайка мне видится сказочной, где происходят невиданные чудеса. И ты здесь, словно лесная фея…
— Лесные феи бывают блондинками, — проговорила она.
— Это блондинки — феи вообще, а ты — фея для меня.
Она все так же лежала кверху лицом, и глаза ее все так же были прикрыты веками. Вот она протянула руку, нашла его руку, взяла пальцы в свою влажную ладошку и сжала. Грудь ее вздымалась часто, а он смотрел и не мог отвести глаз от ее беспомощных губ с прилипшими листочками барвинка.
«Да что же это делает с нами жизнь! Зачем мне еще такие испытания? Неужели у меня нет права любить эту женщину? Тогда зачем все это — и лечение, и стремление к здоровью и к какой-то новой мирной жизни? Почему же я сижу рядом с изнемогающей от любви милой, дорогой, мучительно любимой женщиной и не могу сказать ей о своем чувстве? Разве я виноват, что война сделала меня калекой, что судьба свела нас и наградила любовью и грезами о счастье?» — думал Оленич, боясь пошевелиться, не решаясь отнять руку и боясь проявить хоть малейшую нежность к ней.
Людмила, видимо, чувствовала, о чем он думает, она словно застыла на какое-то мгновение, и даже на лице проступила бледность. Две изумрудные слезинки выкатились из-под ее густых ресниц. Эти две сверкающие жемчужинки оказались сильнее рассуждений его здравого ума, выдержки и нерешительности: он вдруг склонился над женщиной, поднял дрожащими руками ее голову, целуя губы и щеки, шептал: