Громобой, я имею в виду — Коппермайн, и два мула били копытами и обмахивались хвостами, а Нед сидел на корточках возле седла дядюшки Паршема, и напротив через ручей сидел еще один человек, тоже негр; мне показалось, я уже где-то видел его, встречал и даже почти узнал еще до того, как Нед сказал мне:
— Это Бобо. — И все стало на свои места. Он тоже звался Маккаслином. этот Бобо Бичем, родственник Лукаса — Лукаса Квинтуса Карозерса Маккаслина Бичема, который, как говорила бабушка — а она знала это со слов своей матери, — по внешности (да и по характеру тоже, заносчивому, ослино-упрямому и невыносимому) весь уродился в старика Люция, не считая разницы в цвете. Бобо был очередным бичемским отпрыском, которого растила не мать, а тетушка Тенни, пока три года назад зов внешнего мира не пересилил всего остального и он не удрал в Мемфис. — Бобо раньше работал на человека, который раньше был хозяин Громобоя, — сказал Нед. — Пришел поглядеть, как он будет скакать сегодня. — Значит, теперь все было в порядке и с тем последним, что еще продолжало мучить нас, то есть меня: Бобо, конечно, знал, у кого машина. Скорей всего, у него-то она и была. Но, конечно же, этого не могло быть, иначе Бун и Нед попросту забрали бы ее у Бобо, и тут я вдруг понял — не могло быть только потому, что я не хотел, чтобы так было; будь у нас возможность вернуть машину, коротко и ясно сказав Бобо — а ну, приведи ее, да побыстрее, — что, в таком случае, мы делаем здесь? И зачем все наши беспокойства и волнения? Зачем было, таясь, вести ночью на станцию по мемфисским трущобам укрытого попоной Громобоя? Зачем, бессовестно играя на чьем-то женолюбии и чьем-то кумовстве, красть у железнодорожной компании ни много ни мало как товарный вагон и перевозить потом коня в Паршем, не говоря уже обо всем остальном — о вынужденном сообщничестве с Бутчем, о Миннином зубе, о вторжении в дом дядюшки Паршема и поругании этого дома, о бессонных ночах, и (да, да!) о тоске по дому, и (опять-таки я о себе) о невозможности даже сменить белье? Зачем все усилия, и старания, и жульничества, цель которых — устроить скачки, и выпустить на них какую-то чужую лошадь, и вызволить таким манером автомобиль, который, во-первых, мы не имели права уводить, а, во-вторых, могли бы вернуть, просто-напросто послав за ним молодого негра, выросшего в нашем доме? Понимаешь, что я хочу сказать? Если победа на сегодняшних скачках не главная ось событий, если мы с Громобоем не единственная спасительная преграда между Буном и Недом с одной стороны и гневом деда (а может, и его карающей рукой) — с другой; если даже без выигрыша на скачках, да и без самих скачек Бун и Нед все равно могут вернуться в Джефферсоп (единственное место на земле, где Нед был у себя дома, единственная среда, где Бун способен был выжить), вернуться как ни в чем не бывало и начать все сызнова, будто и не уезжали, — значит, сейчас мы прикидываемся друг перед другом, как мальчишки, которые играют в разбойников. Но знать, где сейчас этот автомобиль, Бобо вполне мог, это было допустимо, честно: он же свой человек. Я так и сказал Неду.
— Я тебе уже говорил — перестань ты морочить себе голову из-за автомобиля. Я же обещал — придет время, займусь я автомобилем. У тебя без него есть о чем подумать, у тебя скачки на носу. Мало тебе этого, что ли? — Он обратился к Ликургу: — Все правильно?
— Пожалуй что так, — сказал Ликург. — Мы не оборачивались, не смотрели.
— Наверное, так, — сказал Нед. А Бобо уже испарился. Я не заметил, не услышал — он испарился, и все. — Принеси банку, — сказал Нед Ликургу. — Самое время подзакусить, пока мы здесь еще в тишине и покое. — Ликург принес жестяную банку из-под сала, прикрытую чистым кухонным полотенцем; в ней были ломти кукурузного хлеба, переложенные кусками жареного мяса. Такая же банка с пахтаньем охлаждалась в ручье.
— Ты утром поел? — спросил меня дядюшка Паршем.
— Да, сэр, — сказал я.
— Тогда много не ешь, — сказал он. — Пожуй хлебца, запей водой, и все.
— Вот это правильно, — сказал Нед. — На пустое брюхо легче ездить. — Он отломил мне кусок хлеба, и мы все уселись на корточки в кружок возле дядюшки Паршема, а обе банки поставили в середку, и тут на берегу за нами раздались шаги и сразу же голос Маквилли:
— Доброго здоровьечка, дядюшка Пассем, привет, почтеннейший (это Неду). — И он подошел к нам, уже (или еще) глядя на Громобоя. — Угу, значит, все-таки Коппермайн. Эти парнишки перепугали нынче утром мистера Уолтера, он подумал, вдруг какой-нибудь другой конь. Кто его выпускает, ты, почтеннейший?
— Зови его мистер Маккаслин, — сказал дядюшка Паршем.
— Хорошо, сэр, — сказал Маквилли. — Мистер Маккаслин. Ты его выпускаешь?
— Белый выпускает, мистер Бун Хогганбек, — сказал Нед. — Мы как раз его поджидаем.
— Жаль только, что поджидаете с этим самым Коппермайном, а не с другим конем, чтоб Акрону было с кем потягаться, — сказал Маквилли.
— Я и сам так говорил мистеру Хогганбеку, — сказал Нед. Он дожевал хлеб. Не спеша взял банку с пахтаньем, не спеша отпил. Маквилли внимательно смотрел на него. Нед поставил банку на землю. — Садись, поешь чего-нибудь, — сказал он.
— Премного благодарен, — сказал Маквилли. — Я уже поел. Может, поэтому мистер Хогганбек и подзадержался, что ищет другого коня?
— Уже поздно искать, — сказал Нед. — Хочет не хочет, а выпускать придется этого. Вся загвоздка в том, что тут только один человек и понимает, что это за конь, но он-то и не позволит ему скакать сзади. Этому коню не по душе скакать впереди. Он одного хочет — скакать впритирку за чужим хвостом, пока не увидит финиша, не увидит, что ему есть куда спешить. Я еще не видел его на скачках, но побьюсь об заклад — чем медленнее скачет другой конь, тем больше этот старается его не обогнать, не остаться без компании, пока не увидит финиша, не догадается — это же, мол, скачки и, значит, есть куда спешить. Кто хочет его побить, тот должен помнить одно — не раззадоривать его, пусть додумается, что он на скачках, когда уже будет поздно. Когда-нибудь кто-нибудь оставит его так далеко позади, что он испугается, и уж тогда берегись. Но не на этих скачках. Вся загвоздка в том, что понимает это здесь один-единственный человек, и