Еще не скоро ей, снисходительной законодательнице, станут близки человеческие слабости, и она поймет, что на свете недопустимо мало красивых женщин, и лишь немногие некрасивые женщины пытаются спорить с природой, остальные же живут, не обращая на себя внимания и ожидая некрасивого принца на некрасивом коне, который сделает их счастливой, как они полагают, на всю жизнь. Не скоро откроется ей, что одеваться красиво – еще не значит выглядеть красиво, и если одеваться ярко, то не до такой степени, чтобы вас путали со шлюхой: пусть лучше все небогатое, но добротное – и кошелек, и шляпка, и пальчики, и жесты, чем богатое, но вульгарное. Придет время, и она узнает, что женщине можно навязать то, что ей совсем не идет, но модно, и убедить, что белые лосины, черное пальто, красный шарф и рыжие волосы – это круто. Но все это придет к ней постепенно и нескоро, а пока дата следовала за датой, праздник за праздником, и она вместе с ними следовала за Колюней с мероприятия на мероприятие, с торжественного собрания в буфет, с дней рождения на свадьбы. Подруги выходили замуж, одна собиралась уже рожать, только Алла Сергеевна никуда, кажется, не спешила.
22
В марте восемьдесят седьмого, когда партийные и комсомольские функционеры вовсю меняли политические посты на должности директоров предприятий, Колюню взяли в райком комсомола на должность заворготдела, а в октябре выбрали вторым секретарем. От этого их совместный отпуск не сложился, и они провели лето, кочуя между квартирами и выезжая по выходным на дачу.
Перед этим в апреле в городе объявился Сашка, но поскольку родители его к тому времени перебрались в центр, то она избежала неприятной необходимости проживать с ним бок о бок. В этот раз он привез с собой главную новость – свою беременную жену. Ее тут же разглядели, оценили и доложили Алле Сергеевне: «Алка, ты бы видела это пузатое московское чучело! Ужас, до чего страшна! И что он в ней только нашел?»
Слова эти отозвались в ней благостной музыкой, но вслед им настоятельное и неустранимое желание самой увидеть соперницу и насладиться унизительным выбором изменника одолело ее. И тогда она сделал то, чего никак от себя не ожидала, а именно: поехала в центр, облюбовала во дворе Сашкиного дома (кстати, совсем недалеко от Колюниного) наблюдательный пункт и, не особо заботясь о конспирации, провела там два часа, прежде чем увидела выходящего из подъезда Сашку, который открыл с надсадным скрипом дверь и выпустил жену. Ну да, жену, кого же еще – брюхатую, развалистую девицу в том характерном беззащитном положении, каким женщины подтверждают необратимость своих жизнерадостных планов. Алла Сергеевна вдруг ясно вообразила, как однажды московская девица объявила ему, что у них будет ребенок, а он в ответ обрадовался, засуетился и засюсюкал, как это с ним случалось при приступе нежности. Запоздалая капля яда вытекла из пустой емкости, когда-то полной ненависти, и отравила прозрачный светлый день. Испытав краткое тошное затмение, она жадным ревнивым взглядом припала к сопернице.
Что и говорить – зла провинция на язык: жена предателя оказалась вполне приличной невысокой девушкой. Тем более что судить о качествах соперницы, находящейся в таком невыгодном положении, можно только предвзято. И все же чучела Алла Сергеевна не увидела. Некоторое время она с колючей усмешкой наблюдала за воркующей парочкой, а затем вышла из кустов и, не скрываясь, удалилась на виду опешившего Сашки, унося с собой именно тот вывод, за которым сюда пришла: Сашкина жена ей в подметки не годится.
Как она и предполагала, на следующий день вечером он появился у них во дворе. Вокруг него быстро собрались друзья. Она стояла за занавеской и как когда-то прислушивалась через открытую форточку к беспорядочным репликам, легко распутывая клубок густых, давно уже мужских голосов и выделяя из него Сашкин – притворно и вызывающе восклицательный, явно обращенный к ней. Подождав полчаса, она собрала вещи, спустилась во двор и, кивнув на ходу компании, направилась на остановку автобуса, чтобы ехать к Колюне. Не прошла она и ста метров, как услышала за собой догоняющие ее шаги, и Сашка, поравнявшись и заглянув ей в лицо, сказал с бессовестной беспечностью: «Привет!»
Она покосилась на него и не ответила.
Он чересчур оживленно спросил: «Ты куда? Можно мне с тобой?»
Она пожала на ходу плечами: «Не думаю, что нам по пути…»
Они молча дошли до остановки и стали ждать автобуса, не глядя друг на друга.
Сашка прокашлялся: «Тебе очень идут длинные волосы…»
Она промолчала. Сашка снова прокашлялся и пошел ва-банк: «Я тебя вчера видел…»
«А я и не пряталась! – легко и стремительно повернулась она к нему. – Я возвращалась от жениха и шла через твой двор, вот ты и попался мне на пути. Заодно узнала, на кого ты меня променял…»
«Между прочим, я приехал только для того, чтобы увидеть тебя…» – сказал Сашка.
«И на всякий случай обрюхатил перед этим жену…» – гадко улыбнулась она.
«Но ведь ты мне так и не написала, чтобы я возвращался…» – угрюмо возразил он.
«Ах, значит, это я виновата, что твоя жена в положении! Странно, а я до сих пор считала, что в этом виноваты мужчины!»
«Алла, я всегда хотел быть только с тобой!» – рванулся к ней Сашкин голос.
Она вскинула на него яростный взгляд, подыскивая слова-нокауты, но он опередил ее и торопливо проговорил: «Если хочешь, я вернусь к тебе хоть завтра!..»
«И… что, бросишь ради меня беременную жену?» – не поверила неприятно изумленная Алла Сергеевна.
«Да, разойдусь. Ради тебя» – также торопливо подтвердил Сашка.
Алла Сергеевна некоторое время смотрела на него, широко раскрыв глаза, а затем проговорила упавшим голосом: «Ты… ты знаешь кто ты…» И не договорив, круто развернулась и устремилась обратно. Он кинулся за ней и схватил за руку: «Алла!..»
Она вырвала руку, резко обернулась к нему и, прищурившись, процедила: «От-ва-ли, пока не врезала при всех!»
Он застыл на месте, а она быстрым шагом, почти бегом кинулась домой. Там она закрылась в своей комнате и впервые за полтора года расплакалась – горько, протяжно, несдержанно, подбирая платочком слезы и шумно шмыгая носиком. Плакала на груди у высшей справедливости – ни о чем и обо всем сразу, как плачут только на Руси: нафантазировав с три короба, а затем ни за что не желая с ними тремя расставаться. До языческого исступления, до цыганского самозабвения, до вселенской тоски. Плакала над треугольником, в котором не оказалось счастливых углов, а тот четвертый уголок, что скоро проклюнется, тоже будет обделен…
На следующий день она укрылась у Колюни и полторы недели дарила ему повышенное внимание: была с ним ласкова и на кухне, и на прогулке, и особенно в постели, где теряя сознание от его верноподданнических усилий, бормотала ему неслыханные слова: «Колюнчик, Колюсик, Колюшечка…». Как будто воздавала ими должное за прежнюю свою небрежность или заслонялась от кого-то третьего.
Когда она, наконец, появилась дома, на нее, как и в прошлый раз налетела подруга Нинка: «Алка, дура ты бессердечная! Сколько же можно мужика мучить! На, читай!» – и сунула ей в руку сложенный пополам листок.
Алла Сергеевна, с трудом поборов желание тут же его порвать, развернула и прочитала: «Не хочешь услышать меня – услышь Пушкина. Никогда не думал, что окажусь в таком положении!»
«Предвижу все: вас оскорбитПечальной тайны объясненье.Какое горькое презреньеВаш гордый взгляд изобразит!»
И далее ровная лесенка строчек на два листа в клеточку.
«Что это?» – искренне удивилась Алла Сергеевна.
«Что, что! Стихи! Тебе! Велел передать!» – суетилась возбужденная подруга.
«Да пошел он!» – приготовилась разорвать листок Алла Сергеевна.
«Алка, дура, что ты делаешь! – вцепилась в ее руки подруга. – Стой, кому говорю! Не хочешь – отдай мне!»
«Да ради бога!»
И Алла Сергеевна, ослабив хватку, позволила подруге выхватить у нее письмо.
Несколько дней после этого она носила в себе нудное раздражение, оскорбляя им всеобщее обновление и не желая замечать свежие юные стрелки травы, что повинуясь призыву солнечной мелодии, тянулись из земли, как змеи из мешка факира, ни голые темные кроны деревьев, тронутые легкой зеленой тенью, как слабым светом небо на заре, ни мятное дыхание южных фруктовых ветров, ни смущенные игрой новых жизненных сил лица прохожих. Сашкино появление неожиданно стронуло с места лавину, уже достигшую, как ей казалось, подножия неприкаянности, а на самом деле застрявшую непонятно на какой высоте. При всей сумбурности и рыхлости лавины в ее начинке легко обнаруживались три слоя риторических вопросов: как он мог променять ее, красивую, любящую, верную, на невзрачную коротконогую замухрышку; почему после того, как несколько лет носил на руках, бросил ее и забыл, а теперь вспомнил и хочет вернуться; можно ли ему верить, даже если он раскаивается таким оригинальным поэтическим образом?