– Господи Всемогущий!
И я начинаю торопливо подниматься. Но, подойдя к двери, чувствую руки Грации, которые останавливают меня, держат, выталкивают обратно, и она твердит:
– Не входи! Не входи!
Потом я чувствую едкий запах лака для волос, который употребляет моя мать, чувствую запах крови, потоков крови, и тоже начинаю кричать.
– Как он?
– Не знаю. Он молчит, ни с кем не заговаривает, отвечает односложно, да и то не всегда. Плачет. Ничего не ест. Чего ты ждешь от человека, у которого убили мать и который должен скрываться, жить под защитой полиции?
– Девочка моя, не надо так. В том нет нашей вины… что случилось, то случилось, ничего не поделаешь.
Есть в Болонье улицы, которые выходят на виа Индипенденца, где школьники оставляют свои мопеды перед «Макдоналдсами», и велосипедисты заезжают на тротуар, чтобы взглянуть на витрины в галереях, и автобусы сигналят, пролагая себе дорогу. Но если пойти по ним в другую сторону, эти улицы ведут в никуда, в закоулки, один глуше другого, которые сворачивают за угол и пропадают.
Витторио поднес руку к лицу, нервным, судорожным движением поправил прядку, упавшую на лоб, одновременно дергая подбородком. Глаза его были окружены сеточкой мелких морщинок, и, несмотря на загар, весь он казался бледным, почти серым, будто давно не спал. Грация подумала, что никогда не видела его таким; с тех самых пор, как они познакомились, Витторио всегда выглядел так, будто только что вернулся из отпуска, свежий, сияющий. Безупречный. Прежде всего – непогрешимый.
Но сейчас он казался совсем другим человеком. Не тем, который заставил ее задыхаться от смущения, когда в первый раз пожал ей руку и сказал: «Добро пожаловать в АОНП, инспектор Негро»; она тогда почувствовала себя героиней Джоди Фостер в «Молчании ягнят». Не тем, который вогнал ее в краску, когда впервые упомянул о ней на общем собрании отдела. Куда девалась та внутренняя дрожь, та сладостная щекотка, что появились с тех пор, как он начал называть ее «девочка моя». Однажды ей даже приснилось, как они занимаются любовью, и Витторио, конечно, заметил, что она покраснела, встретив его поутру. Но это случилось всего один раз, да и то во сне. Теперь все изменилось.
– Можно, я позвоню в пансион? Скажу Саррине, что скоро приду его сменить…
– Что с твоим сотовым?
– Забыла зарядить.
Витторио сунул руку в карман пальто, вынул сотовый и широким жестом протянул его Грации, приостанавливаясь у газетного киоска. Та набрала номер пансиончика в Сан-Ладзаро, где они прятали Симоне, и попросила соединить с нужной комнатой. Бросила коротко:
– Грация. Уже еду.
Потом прекратила связь и ждала, пока Витторио спрашивал дорогу у продавца газет.
Есть в центре Болоньи улицы, чья душа скрыта от посторонних глаз, и ты не сможешь увидеть ее, пока кто-нибудь не покажет. Есть одна улица в центре Болоньи, и на ней, под портиком заброшенного дома, – отверстие, квадратное окошко, выдолбленное в стене, закрытое деревянным ставнем, окованным по краям железом. Это центр Болоньи, центр города, стоящего на суше, но если постучаться в деревянный ставень, тот распахнется и покажется река, ее струящиеся воды, и круто спускающиеся к берегу дома с отсыревшей штукатуркой, и лодки, привязанные к пирсу. Если отойти еще дальше, если завернуть за угол, можно почувствовать, как река дышит, как она ревет, проходя через шлюз, а сделаешь шаг назад, и опять слышно, только как мчатся машины по виа Индипенденца.
– Я не полицейский, – рассуждал Витторио. – Я психиатр. Я знаю, что серийные убийцы попадаются потому, что они прячут трупы под полом и разносится запах; потому, что какая-то жертва умудряется ускользнуть, или потому, что они совершают ошибку, измученные чувством вины. Но как их в точности ловят, я не знаю. Я столько сил приложил, чтобы мне доверили это расследование, а теперь, когда Алвау решился, даже не знаю, с чего начать. – Он улыбнулся, но улыбка получилась насмешливая, ехидная. – Знаешь, что я скажу тебе, девочка моя? Этот Игуана… мне интереснее не поймать его, а понять.
– Мне – нет. Я хочу его поймать. И пожалуйста, Витторио… перестань называть меня девочкой. Надоело.
Витторио похлопал себя по губам антенной сотового, сощурил глаза, глядя на солнце, заходящее за крыши. Он промолчал; Грация тоже молчала – мысли ее были далеко. Она думала о Симоне. О том, какое чувство испытала, прижавшись к нему в дверях мансарды. У нее тогда возникло желание прикрыть его полой куртки и держать там всегда, чтобы ни единая душа не смогла его обидеть. Этому нежному чувству, проникшему глубоко внутрь, она еще не дала имени, а может, и не собиралась давать – ведь ей было интереснее поймать, не понять. Она знала только, что ей грустно, когда грустно Симоне, и радостно, когда радостно ему. И когда его не было рядом, ее охватывало нетерпение.
Витторио прихлопнул антенну сотового и положил его в карман. Посмотрел на часы, покачал головой.
– Уже опаздываю, – заявил он. – Хочешь, подвезу?
– Спасибо, доберусь сама. Мне еще нужно кое-что сделать.
– Ну, как знаешь. Может, оно и лучше: я припарковал машину в таком закоулке, что, боюсь, и сам не найду. Послушай, девочка… Грация. Сейчас Игуана голый, он будет убивать. А разделся он в ожидании слепого, так что ступай в пансион, запрись там хорошенько, да смотри, чтобы никто не выследил тебя. Ну, пока, девочка моя.
Он ущипнул ее за щеку и быстро удалился.
Грация провожала его взглядом, пока он не скрылся за углом, и напрасно в последний раз пыталась ощутить ту прежнюю щекотку. Потом пожала плечами и вошла в магазин пластинок.
В теленовостях он выглядел моложе. Ну ничего.
Я наблюдаю, как он сворачивает то в один переулок, то в другой, выходит на мостовую, вглядываясь в ряды припаркованных машин, и нервничает все больше и больше. Наконец находит свою: она стоит в конце тупика, за строительными лесами. Тут он ее и поставил утром, когда я начал следить за ним и следил до тех пор, пока та девчонка не убралась и он не остался один, потому что с той девчонкой я не хочу иметь дела, я ее боюсь.
Я и теперь слежу за ним.
Издалека, чтобы он не заметил, прячась за колоннами галерей, прижимаясь к водосточным трубам, насквозь проржавевшим и загаженным голубями. Потом ускоряю шаг, догоняю его, протягиваю руку и трогаю за плечо.
Он роняет ключи.
– Какого… – начинает он, но потом застывает на месте и пристально вглядывается в меня.
Сначала, заметив наушники, он прищуривается. Но, едва разглядев все остальное, распахивает глаза во всю ширь, совершенно остолбеневший.
Я голый.
Голый и в наручниках.
– Вы – комиссар Полетто? – уточняю я.
Он быстро кивает. Поднимает руку к верхним пуговицам пальто, не знает, на что решиться. Окидывает взглядом весь переулок, заколоченные окна домов, пустынные лоджии, замечает плащ и ботинки, которые я бросил поодаль, и снова глядит на меня. На какой-то миг мне кажется, будто он заметил зверя, который шевельнулся у меня под ключицей, хоть я и пытаюсь изо всех сил его сдержать. Но нет: он смотрит на мое голое, безволосое тело, на бритую голову, на колечки, что сверкают в уголках глаз, на наушники и на плеер, который я клейкой лентой прилепил к боку. И решительным жестом засовывает руку за пазуху.
– Я видел тебя в теленовостях, – говорю я. – И пришел сдаться. Я – Игуана.
Рука выныривает из-за пазухи, наставляет на меня маленький черный пистолет. Мужик отступает на шаг, оглядывается, словно не зная, что делать дальше. Он кажется напуганным, и я поднимаю скованные руки, чтобы успокоить его.
– Не шевелись! – кричит он. – Буду стрелять!
Носком ботинка подталкивает ко мне связку ключей.
– Открой машину, – командует, но я уже это делаю, встаю на колени, подбираю связку ключей сцепленными руками, отпираю дверцу. Потом забираюсь внутрь, скольжу голым задом по коже заднего сиденья. Он тоже садится сзади, блокирует замки с помощью дистанционного управления, но так нервничает, что слишком сильно жмет на кнопку, и приходится делать это второй, третий раз. Когда наконец все получается, он приваливается спиной к дверце и закусывает губу. Черный пистолет по-прежнему направлен на меня. Теперь он держит оружие двумя руками, ствол слегка дрожит.
– Я ничего тебе не сделаю, – говорю я. – Я специально надел наручники. И разделся догола затем, чтобы ты видел: при мне нет оружия.
– Не шевелись. Главное – не шевелись. Если шелохнешься, если приблизишься ко мне, буду стрелять.
Я не шевелюсь. Зверь медленно проползает вдоль живота, так глубоко, что его почти не видно. Переносица пульсирует под кожей, но пока не выпирает. Колокола поутихли, заглушаемые музыкой из плеера, звучат словно под сурдинку, динь-дон, динь-дон, динь-дон, резонируют на губах, динь-дон, динь-дон, динь-дон…