В эту минуту входит Васенька.
Молоток и гвозди валятся из его рук, и он орет не своим голосом:
– Стойте! Татьяна Александровна! – бросается он ко мне. – Долой! Долой старую фигуру! Пишите так, как он стоит! Да не меняйте вы позы, бога ради! Руку! Руку только повыше!
Он летит на помост, потом бежит обратно, чуть не зацепившись своими длинными ногами за сукно. Смотрит с секунду и опять бросается ко мне:
– Вон, мамаша, вон прежнюю фигуру! Эту! Эту, вот как сейчас!
– Да вы с ума сошли, Васенька, у меня подмалевка готова.
– К черту подмалевку! Нельзя! Это преступление! – чуть не плачет он. – Мамаша, милая, пишите его, подлеца, как он встал! Ах, чертенок проклятый, как он хорош! И создаст же Бог такую красоту!
– Слушайте, Вербер! Выбирайте выражения, – говорит Старк, кривя губы.
– Да не двигайтесь, если у вас есть совесть! Мамаша, пишите скорей его, анафему!
– Это глупо! – кричит Старк, готовый пустить тирсом в Васеньку.
– Вот он! Вот он, гнев Диониса! Мамаша, пишите его с головой! Не надо морды Джювани, все пишите. И лицо, и лицо!
– Васенька, а нос? – я заражаюсь его энтузиазмом.
– Пропадай все! Пишите и нос!
– Но ведь надо классический, прямой, на одной линии со лбом…
– Ах, черт! – хватается Васенька за голову. – Зачем у вас такой нос? – говорит он Старку с отчаянием. – Все вы нам своим носом портите, и откуда вы его только взяли!
– Мне это наконец надоело. – Старк швыряет тирс и идет с помоста.
– Эдди! Милый! – загораживаю я ему дорогу. – Ради бога! Неужели ты можешь из-за таких пустяков так огорчить меня?
Я чуть не со слезами хватаю его за руку.
– Пусти, Тата, это глупо! – с гневом говорит он, стараясь вырвать руку.
– Дионисий, не сердитесь вы на меня, красота моя! Ну обратите вы меня в скота, и дело с концом! Ведь я ругался от избытка чувств, вы меня уж очень своей красотой восхитили. Не сердитесь, хотите я к вашим ножкам упаду? – И длинная фигура Васеньки валится на колени перед Старком.
Старк сначала хмурится, потом не выдерживает, хохочет и идет на помост.
Пишу, не отрываясь, пятый день. Ничего не ем, кроме фруктов. Ужасно боюсь заболеть, не окончив картины.
Васенька замер. Он гонит всех вон, чтобы не мешать мне, ходит на цыпочках и только меняет стаканы с лимонадом на столике около меня.
Натурщицы и натурщики до сумерек не выходят из моей мастерской. Привычные натурщики чувствуют эту напряженность работы: не капризничают, стоят лишнее время.
Эту напряженность понимают только итальянцы. Я никогда не замечала у русского натурщика желания помочь, облегчить труд художника, заразиться его увлечением.
А мои итальянские натурщики и натурщицы подходят ко мне во время отдыха, делают свои замечания, иногда очень ценные, и восклицают: «Bene, molto bene, signora!»[1]
Я чувствую себя счастливой в эту минуту, я очень ценю мнение многих из них. Я не думаю и не могу думать ни о чем, кроме моей работы. Но когда становится темно и работать нельзя, я опоминаюсь.
Первая моя мысль об Эдди. Он теперь мне не мешает, не сердится, позирует без разговоров, а в другое время сидит тихонько с книгой на диване. Он тоже прекрасно понимает мое состояние, не хочет мешать, но он огорчен и ревнует. Бедненький! Вот я сейчас докончу лицо этой менады и приласкаю тебя.
– Я кажется, помешал вам? – говорит Латчинов, входя ко мне.
– Нет, нет! Я ужасно рада вам и, если позволите, я только в минуточку докончу кое-что.
– Работайте, работайте.
Старк стоит неподвижно в своей грациозной позе и пристально смотрит на Латчинова.
Александр Викентьевич был у меня уже несколько раз, мы говорили долго и серьезно о разных отвлеченных предметах и особенно об искусстве. Он на все смотрит с какой-то удивительной точки зрения. Иногда мне кажется, что он рисуется, но он говорит всегда так умно, оригинально и интересно. Мнения и суждения его так не похожи на все, что я слышала от других людей, что я его слушаю с большим интересом.
– Какая у вас удивительная натура, – замечает Латчинов.
– Не правда ли? – восклицаю я.
– И какая удачная поза. Как красиво это нежное тело, как восхитительно вырисовывается бедро из разреза пушистой шкуры.
– А ноги? Обратите внимание на колени; у мужчин я не встречала таких красивых колен!
– Да, все безукоризненно. Странно, он не юноша, а тело совсем юношеское. Где вы достали этого натурщика?
Сердце мое замирает. Ух, вот взбесится-то Старк!
– Простите мою рассеянность, – вскакиваю я и роняю кисти, – я не познакомила вас: Александр Ви-кентьевич Латчинов – Эдгар Карлович Старк.
Они раскланиваются.
– Эдгар Карлович был так любезен, что согласился мне позировать. Я ужасно его мучаю.
– Это верно. Я не знал, что это так утомительно, – говорит Старк небрежно, спускаясь с помоста. – Хорошо, что сегодня здесь тепло, а то я чуть не замерз один раз.
Он берет папиросу со столика и продолжает насмешливо:
– Слава богу, что мне позволяют курить, когда не нуждаются в моей голове и руках. Ведь я чувствую себя куклой, развинченной на части. Позвольте вашу руку, а теперь плечо, ступню…
Он говорит, смеясь, потягиваясь и словно давая любоваться собой, но я чувствую по его голосу, что он бесится, и, стараясь разогнать его дурное настроение, говорю:
– Мы будем завтракать, сейчас подойдет Вербер.
– Вы мне позволите одеться, Татьяна Александровна, – почтительно говорит Старк, – или моя демонстрация еще не кончилась?
– Пожалуйста, – отвечаю я.
Он идет к алькову, приподнимает портьеру и говорит насмешливо:
– Я мирюсь только с обувью, она действительно очень удобна, а при длинных брюках была бы довольна прилична.
Он со смехом закидывает голову. Это движение и этот смех тоже дышат злостью. Я взглядываю на Лат-чинова: он стоит неподвижно, и в его стальных спокойных глазах видна какая-то тревога.
Он замечает мой взгляд и говорит любезно:
– Я вас поздравляю, Татьяна Александровна: ваша картина с такой натурой будет выдающимся произведением. Я люблю искусство, но когда сама природа берется за это занятие, то выходит что-то совершенно затмевающее творчество человека. Васенька зовет нас завтракать.
– Дионисий, вы скоро, а то стуфато простынет? – спрашивает он, заглядывая за занавес. – Послать вам бабу застегнуть ботинки?
– Убирайтесь вон! – слышу я тихий голос.
– Да мы вас ждем завтракать!
– Благодарю вас, я сейчас иду домой, у меня дела. Я пожимаю плечами и думаю: чего он обозлился, неужели за то, что Латчинов принял его за натурщика? Старк выходит со шляпой и палкой в руках.
– Оставайтесь завтракать, – прошу я.
– Не могу, Татьяна Александровна, если позволите, я зайду вечером.
Озлился, совсем озлился! Как скучны эти вечные капризы!
Мы завтракаем втроем. Я себя чувствую опять скверно. Пойду завтра к доктору, а то вдруг заболею и не кончу картину. Вполуха слушаю, как Васенька горячо нападает на кого-то из старых мастеров.
– И вовсе его Даниил во рву львином – не Даниил во рву, а едва-едва Данила в канаве.
Когда мы опять переходим в мастерскую, Латчинов долго стоит перед картиной и говорит:
– Татьяна Александровна, во сколько вы цените вашу картину? Назначьте цену, я куплю.
– Право, я об этом не думала еще, ведь картина не кончена, а вдруг неудача.
– Неужели? Быть не может, это видно. Если я осмелюсь посоветовать, то я бы изменил намеченную вами фигуру этого толстого сатира на первом плане, в углу. Его фигура слишком покойна.
– Он осовел от вина, ведь оно действует на всех разно.
– Но вы здесь сделали ошибку. Вы взяли момент, когда всеми сразу овладело безумие. Это видно по позе Диониса, его проклятие едва замерло на его устах!
– Что я говорил! – восклицает Васенька. – Мне этот дядя давно не нравился, и все я не мог понять, чего он мне портит впечатление! Мамаша, поставьте его на четвереньки, и пусть он орет! Орет глупо, радостно, а те две вакханки пусть бьют его тирсами и ногами, сами пьяные – одна хохочет, другая освирепела!
– Да, вы правы, – соглашаюсь я.
Прощаясь со мной, Латчинов напоминает мне, что, если я соберусь продавать картину, то он покупает ее заранее дороже всякого покупщика.
– Как он вам понравился? – спрашиваю я Васеньку, когда Латчинов ушел.
– А мне что, пусть его живет. Я его лик давно знаю, он тут много лет между художественной братии околачивается.
– Перестань ты, Эдди, дуться, – прошу я. Старк сидит, читает газету и молчит.
– Скажешь ли ты, на что ты обиделся? Неужели за то, что тебя приняли за натурщика? Или ты меня ревнуешь к Латчинову?
– Слушай, Тата, – говорит он резко, – я только удивляюсь, как ты, такая чуткая, не понимаешь, что обидела меня?
– Да чем?
– Вообрази, что я был бы художник, и ты, из любви ко мне, согласилась исполнить мой каприз и позировать мне. Вдруг является посторонний мужчина…