– Да ведь ты-то не женщина, Эдди!
– Ах, не придирайся к словам! Не в этом дело! Пришла бы моя знакомая дама, тебе лично неизвестная, и стали бы мы с ней разбирать тебя по статьям, как породистую лошадь. Приятно бы тебе это было?
– Прости, Эдди, я была рассеянна, но ведь я сейчас же поправила свою ошибку и извинилась.
– Что же мне в том, что ты извинилась? Говорила ли ты или он, мне было неприятно, обидно.
– Обидно от нашего восхищения?
– Восхищения! А отчего ты не говорила с гордостью: он меня любит, он добр, он мне предан, он готов отдать жизнь за меня… Нет, это тебя не восхищает, ты больше ценишь мои колени, чем всю мою душу!
– Проще бы было все это высказать, Эдди, чем дуться целый день. Ну, бросим это. Право, мне вчера так нездоровилось, что я хотела пойти к доктору.
– Да, Тата, да, – говорит он поспешно, – поди к доктору.
– Схожу как-нибудь, сегодня мне лучше. Это, верно, лихорадка. Я приму хины.
– Нет, нет, Таточка, не принимай, пожалуйста, ничего; сходи лучше к доктору. Сходишь завтра?
– Чего ты так волнуешься?
– Ну сходи, сходи для меня.
– Хорошо, хорошо.
Бедный Сидоренко! В С. ему мешала Женя, здесь – все. Я никогда не бываю одна, но он упорно ищет объяснения. Неужели он не замечает ничего?
А в самом деле, надо спросить Эдди, почему он, никогда не умеющий скрыть наших отношений при посторонних, всегда держится со мной при Сидоренко тона почтительной дружбы.
Вот и сейчас.
– Ах, как вы удачно пришли. Мы собираемся смотреть новую церковь при Casa Santa Cecilia. Хотите идти с нами, Виктор Петрович?
– Я, Татьяна Александровна, только и делаю, что осматриваю достопримечательности Рима в ожидании разъяснения по своему делу, – говорит Сидоренко.
Я чувствую опасное вступление и всю прогулку не выпускаю руки Васеньки.
Мы возвращаемся уже вечером. Проходя мимо своей квартиры, Старк весело говорит:
– У меня есть бутылка шампанского. Зайдем ко мне распить ее.
Мне бы не хотелось сегодня оставаться у Старка. Я устала, хочу спать, я не в состоянии говорить нежности, и выйдет опять сцена, пойдут упреки… Неужели моя страсть слабеет? Нет, глупости, я просто больна.
Мы входим в дом.
Старк и Васенька идут о чем-то хлопотать, и я остаюсь одна с Сидоренко.
– Татьяна Александровна, – начинает он, – вы помните, еще в С.
«Господи, – думаю я, – что мне делать? Куда они убежали?»
– Еще в С., – продолжает Сидоренко, – я просил вас позволить переговорить с вами по важному для меня делу.
Хоть бы кто вошел! Я беспомощно оглядываюсь и говорю:
– Пожалуйста, я к вашим услугам, но надо выбрать время, я так занята теперь.
Он пристально смотрит на меня:
– Татьяна Александровна, случайно это или нарочно, но мне кажется, что вы избегаете этого разговора?
«Ой, скажет! Сейчас скажет!» – думаю я с отчаянием.
– Если вы так думаете, Виктор Петрович, то не надо и говорить.
Кажется, ясно? Но Сидоренко так прост, он смотрит на меня и решительно спрашивает:
– Считаете ли вы меня за преданного вам человека?
– Наше знакомство еще такое короткое, что я не имела права рассчитывать на вашу преданность, – я ободряюсь, я замечаю Эдди на пороге гостиной.
– Эх, была не была! Татьяна Александровна! – встряхивает Сидоренко кудрями, – скажу я вам…
– Таточка, милая, – спрашивает Старк, – где ты хочешь пить вино? Здесь или в столовой?
– Здесь! Здесь! Здесь уютнее, Эдди!
Ах он, умница моя, выручил! Мне бы раньше самой сказать что-нибудь в этом роде.
Старк и Васенька приносят бутылки и десерт. Васенька наливает стаканы.
Я решаюсь посмотреть в лицо Сидоренко. У него совершенно растерянный вид.
Он залпом выпивает свой стакан и поднимается.
– Куда вы? – любезно спрашивает Старк. – Ведь еще рано.
– Нет, мне пора, – говорит тот дрожащим голосом.
– Да выпейте еще стакан! – предлагает Васенька.
– Нет, нет, я обещал… Я не могу… Простите…
И не глядя ни на кого, он подает нам всем руку и почти бежит на террасу. Я и Старк идем его провожать.
– Вы зайдете ко мне завтра, Виктор Петрович? – спрашиваю я.
– Да, Татьяна Александровна, зайду… проститься – я завтра уезжаю.
– Ваш отпуск разве кончился?
– Нет, дело мое, за которым я приезжал сюда, не выгорело. Поеду проехаться по Европе до конца отпуска.
– Что это? У поэта живот заболел, что он так внезапно убежал? На иных шампанское действует, как английская соль, – заключает Васенька.
– Я тебе очень благодарна, Эдди, что ты избавил меня от объяснения.
– Я видел, что ты приперта к стенке, и решил, что пора. Я давно хотел ему как-нибудь намекнуть, но мне было очень жаль, он так верил.
– Ну, а я ужасно рада, что развязалась с ним! – смеюсь я. – Твои слова его словно ошпарили.
– Нет! Это невозможно! – вдруг восклицает Старк. – Неужели у тебя нет жалости? Ведь он страдает теперь!
– Чего ты кричишь? Это во-первых, а во-вторых, я нисколько не виновата, я его не завлекала, напротив, всячески старалась отвязаться от него.
– Но пожалеть-то неужели нельзя? И его чувства достойны только насмешки? Это жестоко!
– Перестань, Эдди! Это мне надоело.
– Да, я замечаю, что тебе надоело! Я прекрасно вижу, что ты уходишь, уходишь от меня. И может быть, через несколько дней ты скажешь, что очень рада, что развязалась со мной.
– Послушай, – говорю я взбешенная, – ты своими сценами доведешь меня до разрыва! Это невозможно: сцены, сцены ежедневно, ежечасно, из-за всякого пустяка! Васенька, проводите меня домой! С меня довольно всего этого!
Я решительно иду к двери.
– Не уходи, Тата, ради бога, не уходи! Я не скажу тебе больше ни слова. Но не уходи… хоть сегодня.
Это лицо такое бледное, глаза такие странные.
Я остаюсь, потому что, кто его знает, что он наделает без меня. Мне его жаль… Но как мне это все надоело!
Сидоренко пришел прощаться. Он держал себя очень странно, точно в чем-то провинился.
Наш разговор в присутствии Васеньки – самый светский разговор, да и тот не ладится.
Он надевает пальто в передней, уже просовывает одну руку в рукав, вдруг неожиданно поворачивается ко мне.
– Татьяна Александровна, – говорит он взволнованно, – если вам нужно будет когда-нибудь преданного искреннего друга, позовите меня… Все это, – он неопределенно махнул рукой, – кажется мне какой-то сказкой, я до сих пор не верю… Скажите, неужели эта правда? И вы не попросили Старка устроить комедию, чтобы… ну, чтобы избавиться от меня? В голосе его дрожат слезы.
– Виктор Петрович, голубчик, что вы говорите? Неужели вам могли прийти такие мысли?
– Конечно, конечно, но я, как утопающий, хватаюсь за соломинку. Да и почему же нет? Старк красив, но… Татьяна Александровна, я его знаю, он любить не умеет… я не потребую от вас любви… А вы… вы сгорите на этой страсти… И вот тогда… тогда дайте мне знать. Вы вдова, я холост. Прощайте.
И он выбежал, так и не надев пальто.
Возвращаюсь от доктора. Взяла извозчика, ноги подкашиваются, в голове стучит, и я бессознательно твержу: «Как я об этом не подумала?»
Вхожу в кабинет Старка, снимаю боа, шляпу, кладу муфту. И все это делаю автоматически.
Он радуется, что я пришла так рано, усаживает меня у камина и вдруг, всмотревшись в мое лицо, с беспокойством спрашивает:
– Что случилось, Тата?
– Я была у доктора.
– Он нашел у тебя какую-нибудь опасную болезнь? Говори скорей!
– Нет, я не больна, но у меня будет ребенок. Что с ним?
– Эдди, дорогой, что с тобой?
Он падает у моих ног и рыдает, рыдает…
Я хочу его поднять, но он прижался головой к моим коленям и дрожит с головы до ног. Я хочу встать, но его сильные руки сплелись так судорожно-крепко на моей талии.
Жалость, какая-то необыкновенная жалость охватывает меня, я готова сама плакать.
– Ну, Эдди, – говорю я со слезами, – пожалей мои нервы.
Он поднимает голову.
Из его глаз катятся слезы, но лицо сияет таким восторгом, таким счастьем!
Это лицо красиво и в слезах. Вот таким, как теперь, не напишешь его. Прав Латчинов, что когда природа берется за искусство, то наше творчество – ничто перед нею.
– Ну и нервы же у тебя, – улыбаюсь я и вытираю платком его глаза. – Отчего это тебя так взволновало?
Он поднимается с колен и, не спуская с меня глаз, говорит почти строго:
– Ты помнишь, я говорил тебе, что я молился? Я киваю.
– Я молился об этом! Я просил ребенка, я знал, что этот ребенок свяжет нас навсегда. Что ты, которая не любишь меня…
Я делаю движение.
– Не лги, Тата, ты не любишь меня, ты любишь мое тело, но не меня самого. Не знаю, отчего у тебя загорелась страсть ко мне, но она поддерживалась только моей наружностью. Ты не любишь прозы жизни, ты нашла в моей любви поэзию. Ты всегда говорила, что моя любовь красива, ты только это и заметила в ней, а до ее глубины, искренности, преданности тебе не было дела.
Я сидела, опустив голову, я чувствовала правду в его словах.