нет. Тарский ссылался на логический позитивизм Р. Карнапа, но менял его содержание. Карнап полагал, что мы говорим об остроте ножей потому, что можем выделить класс острых предметов как таковых; и мы способны говорить об остром ноже потому, что мы можем также сказать о тупом ноже, иначе говоря, о возможности ножа быть не отнесенным ко всему классу острых предметов. Для предметов, не бывающих острыми и тупыми, например, для мячей (не для мечей), такая логика не годится.
Тарский существенно дополнил это рассуждение: дело не только в нашей бытовой привычке переходить от поиска нужного острого предмета к тому, что мы берем в руку нож — бытовая последовательность действий не может быть примером для логика. Всё делается совсем по- другому: мы признаем, что наши высказывания об острых предметах могут стать моделью для высказываний об острых ножах. Например, «этим мы режем» или «это вытянутое и сужающееся». Разумеется, ножи обладают теми свойствами, которыми не обладают, допустим, бритвенные лезвия — скажем, имеют ручку. Но если мы захотим говорить о ручках, мы будем говорить о посуде с ручками. Такая логическая семантика Тарского позволяет давать определения ножу не по функциям или внешнему виду, но как смоделированному определенным классом вещей с некоторыми дополнениями; при этом класс относится к логическому следствию, а дополнения — к фактическому. Из принадлежности ножа к режущим предметам совершенно логично следует, что нож режет, а вот то, скажем, что он лежит в чехле, относится к его фактическому существованию. Как мы видим, в основе такой семантики лежит кантианство, различающее между чистым и практическим разумом.
Другую важную поправку в эмпиризм Рудольфа Карнапа внесла Изидора Домбская. Рассел и Карнап считали, что имена собственные обозначают реальных или вымышленных лиц, поэтому некоторые логические операции с ними невозможны, например, суждение «Все Наполеоны — полководцы», потому что Наполеон (во всяком случае, Наполеон I, и не песец из повести Коваля, а историческое лицо) только один. Понимая, о каком именно лице идет речь, когда мы говорим «Наполеон», мы тем самым отдаем это имя из области логических операций в область опыта. Но постойте, заметила Домбская, Наполеон для нас как раз литературно-исторический персонаж, нуждающийся в ряде определений, что это император Франции, что это признанный великий полководец мировой истории и т. д.
Тогда как человек вообще, которого мы в логике привыкли считать логическим оперантом, примером («Все люди смертны», против чего так восставал толстовский Иван Ильич), на самом деле является большей эмпирической реальностью, чем Наполеон, — даже уже в нашей квартире, сидя в коронавирусной самоизоляции, мы можем встретить хотя бы одного еще человека. Таким образом, скорее человек является эмпирическим фактом, и мы можем определять через опыт любого человека, но и человека вообще, просто принимая это как факт, благодаря которому возможен наш опыт (здесь Домбская явно отсылает к феноменологии Гуссерля), — тогда как для определения Наполеона надо отнести его к классу полководцев и посмотреть, что он непротиворечиво логически выводится из этого класса.
Началом этой польской школы стала еще работа 1907 года Яна Лукасевича «О понятии причины». Лукасевич спорил с Кантом, говорившим, что понятие существования — предикат; например, существующий талер отличается от несуществующего тем, что он существует и не-не- существует, потому что не может талер обладать двумя противоположными признаками одновременно. Но, замечает Лукасевич, эти талеры различаются не только предикативными следствиями, но и собственным содержанием: дело не в том, что на воображаемый талер ничего не купишь, но в том, что его как воображаемый мы храним иначе в своем уме, чем настоящий — в кошельке, он имеет иную длительность существования, он не соотнесен с колебаниями валютных курсов, но соотнесен с нашими капризами.
В результате мы найдем содержательное различие этих талеров, которое никак не связано с действием прямой причинности, но и не является только опытным различием, раз мы все же строго противопоставляем действительное и воображаемое. Поэтому надо пересмотреть как-то понятие причины, иначе в определении причин мы уйдем в бесконечность: причиной сокращения мышц является электрический разряд, причиной электрического разряда является электростанция, причиной электростанции является… — при этом такое знание причин ничего нам не прибавит к нашим знаниям, потому что будет построено по образцу «причиной воображаемого сокращения мышц является воображаемый электрический разряд». Тогда как если мы исходим из того, что причина — это всегда причина существования или вызванная существованием, например, не «вирус — причина моей болезни», а «существование вируса — причина его действия во мне» или «болезнетворность вируса — причина существования во мне болезни», мы станем гораздо последовательнее рассуждать об устройстве предметов и о возможности нашего вмешательства, иначе говоря, хотя бы как-то подготовим сильную программу.
Исходя из такого уточнения понятия причинности, несколькими годами позже Станислав Лесневский оспорил обычные представления о вечности истин и зависимости истины от расположения фактов, как обычно учили в учебниках логики: утверждение «осенью опадают листья» будет истинным даже тогда, когда земля прекратит свое существование и смены времен года не будут производиться, а при этом высказывание «сейчас осень» истинно осенью и ложно весной, летом и зимой. Школьная точка зрения, говорит Лесневский, ужасающе противоречива, а этого никто не замечает: логические истины вечны, и они же полностью зависят от малейших изменений ситуации, от того, что секундная стрелка перешла черту, и уже не осень, а зима.
Но ведь ситуацию, говорит этот философ, создаем мы. Это мы решили, что осень считаем по календарю, а не по погоде, по нашему часовому поясу, с учетом зимнего времени, и что мы вообще постановили в этот момент смотреть на часы. Но кроме создания такой ситуации наблюдения есть и создание речевой ситуации: мы договорились заявлять об осени, мы стали понимать «сейчас» в смысле «сегодня» и поэтому начали отличать истинные высказывания от ложных. Но тогда можно рассуждать и иначе, говорит Лесневский, например, условиться, что «сейчас» означает «сейчас существует», и тогда «сейчас осень» будет истинно во всех случаях, потому что сейчас существует осень, нельзя представить наш мир так, чтобы в нем не было осени.
Поэтому ложным будет не утверждение «сейчас осень», сказанное зимой, но утверждение, не являющееся в строгом смысле логическим, вроде «мы наблюдаем осень», сказанное зимой, оказывающееся вопросом не логики, но опыта. Исходя из всего этого, Лесневский считал логические истины не просто вечными, но извечными, как и математические истины или как начальное состояние мира. Из этого следует, что, например, обсуждая субъектов и их диалог, не следует думать, что чья-то точка зрения будет истинной, прежде чем мы установим истинность нашего