Когда приходили деньги от «его дражайшей Лидии» или когда Бренуэллу удавалось выманить пару шиллингов у папы либо своего друга Джона Брауна, он прямиком направлялся к Бетти Хардакр за порцией забвения или заглядывал в «Черный бык», где несколько часов пил горькую. Он возвращался домой как лунатик, спотыкаясь, распевая песни или смеясь. Много раз — больше, чем мне хотелось бы помнить, — злобного и несдержанного брата приводил домой неизменно терпеливый мистер Николлс.
Если у Бренуэлла не было денег на потакание своим слабостям, он день и ночь метался по пасторату в бессильной ярости, орал на нас без малейшего повода и доводил до слез. Когда я напомнила, что он обещал устроиться на работу, он написал своему другу Фрэнсису Гранди, клянча место на железной дороге, но обнадеживающего ответа не получил. Брат отказывался ходить в церковь, отказывался помогать по дому, отказывался вообще что-либо делать, кроме как мучить нас.
— Я полон страданий. Я в аду! — кричал Бренуэлл с исказившимся лицом, расхаживая вечерами перед камином, словно тигр в клетке, пока мы с сестрами шили, вязали или гладили, — Лидия! Лидия! О! Дорогая, любимая! Я снова заключу ее в объятия! Я не могу жить без моей души!
— Если это и вправду любовь, — хмуро изрекла Эмили, — надеюсь и молюсь, что я не испытаю ее.
Но наше отчаяние из-за падения Бренуэлла вскоре затмило поразительное и судьбоносное событие, изменившее нашу участь совершенно неожиданным и многообещающим образом.
Утром девятого октября 1845 года я поднялась в комнату Эмили, чтобы постелить свежие простыни, и заметила на кровати сестры переносной столик для письма. Как странно! Обычно Эмили держала столик под замком. Несколько раз я видела (в тех редких случаях, когда сестра забывала притворить дверь), как она пишет у себя в комнате, держа столик на коленях, а Кипер сидит у ее ног. Это вряд ли были письма — Эмили некому было писать, но она очень ревностно охраняла свое личное пространство, и я не осмеливалась интересоваться, что она сочиняет.
В тот день, однако, на наклонной поверхности столика лежала раскрытая тетрадь. Перо было брошено рядом, а чернильница в небольшом отсеке наверху была открыта, как если бы сестру прервали посреди работы. Кровать стояла прямо перед распахнутым окном; небо было облачным и серым, угрожая пролиться дождем. Ветер задувал в комнату, вороша листы тетради, и я испугалась, что он может натворить бед.
Быстро опустив на постель стопку простыней, я закрыла чернильницу и собиралась убрать тетрадь в небольшой ящичек столика, но тут мое внимание привлекли поэтические строки. Стихотворение оказалось длинным и заканчивалось следующим образом:
Тоска и эгоизм сплетаются в мученьеДля сердца, где слились и жалость, и почтенье;Порви я эту цепь — умчится птица вскоре;Порву я эту цепь: иначе ей лишь горе.
Какое может мне прийти успокоенье,Когда у Смерти ждет она освобожденья?«Рошель, пускай полна ростками зла темница —Ты слишком молода, чтоб жизни здесь лишиться!»[21]
Мое сердце необъяснимо забилось. Я понимала: необходимо остановиться, Эмили не понравится, что я заглянула в ее тетрадь. Но эти два четверостишия разожгли мой интерес. Они были удивительно яркими и музыкальными, и я невольно задалась вопросом, чему посвящено произведение. Кто такая Рошель? Почему она в темнице? Кто обращается к ней? Остальное стихотворение так же хорошо, как эти несколько строк?
Я подняла тетрадь в мягкой бордовой обложке. У меня была пара похожих тетрадей, не более элегантных, чем прачечный журнал. На обложке было выведено: «Эмили Джейн Бронте. Гондальские стихотворения». Я пролистала тетрадь. Страницы с блеклой линовкой были заполнены мелким узким почерком Эмили. По-видимому, она сочиняла стихотворения на отдельных листках и переписывала в тетрадь набело. Хотя разобрать почерк Эмили было нелегко, я хорошо знала его. Под многими произведениями были указаны даты; большинство не имело заголовков, но в начале некоторых стояло имя или два или просто инициалы — я решила, что они обозначают действующих лиц.
Так вот почему Эмили часто запиралась в своей комнате! Она писала о своем вымышленном мире под названием Гондал!
Открытие не стало для меня полнейшим сюрпризом: Эмили всегда любила и умела сочинять стихи. Детьми мы делились своим творчеством и искали друг у друга совета и поддержки. В последние годы из-за долгих разлук и растущего стремления к уединению этот обычай был оставлен. Я и понятия не имела, каких успехов добилась Эмили.
Момент был удобный. Сестры ушли с собаками на долгую прогулку; Бренуэлл после позднего возвращения из таверны еще валялся в постели; Табби тоже спала; папа сидел внизу в кабинете; Марта была на кухне. Совесть твердила мне, что следует немедленно застелить простыни и уйти, однако любопытство вступило с ней в короткую безмолвную схватку.
И любопытство победило.
Затворив окно, я опустилась на кровать и начала с последнего стихотворения в тетради — того самого, которое изначально привлекло меня. Оно было датировано сегодняшним днем — по-видимому, Эмили переписала его набело утром, едва встав с постели. Драматическая баллада была озаглавлена «Джулиан М. и А. Дж. Рошель» и повествовала о молодой женщине в темнице во время войны (великой и жестокой гондальской войны республиканцев и роялистов, как я позднее выяснила), а также о мужчине, терзаемом любовью и долгом, который не решался освободить женщину. Произведение было одновременно лирическим и волнующим, у меня даже дух захватило.[22]
Я пролистала обратно в начало тетради и проглотила ее содержимое. Мое возбуждение росло с каждым словом. То были не банальные излияния; ничего общего с обычной женской лирикой. Стихотворения Эмили были энергичными и искренними, в тоне ее повествовательных баллад, с какими я никогда прежде не сталкивалась, звенела настойчивость. Тема также была необычной. Вымышленные персонажи и ситуации (в этой тетради — связанные только с Гондалом) позволяли сестре вновь и вновь обращаться к занимавшим ее проблемам: цикличности и изменчивости природы, неопределенности времени, пределов одиночества, изгнания и смерти.
Кровь быстрее заструилась по моим венам. Я понимала, что обнаружила нечто бесценное. Я так погрузилась в чтение, что не услышала шагов на лестнице. Когда Эмили вошла в комнату, я успела только покраснеть и вскочить с кровати с тетрадью в руке.
Сестра застыла и в ужасе уставилась на меня.
— Где ты это взяла?
— Прости. Я…
Эмили бросилась ко мне и выхватила тетрадь.
— Это мое. Ты прекрасно знала, что никто не должен этого видеть.
Она от природы была немногословной; большое горе или радость редко развязывали ей язык, и даже взглядом она решалась выказать их лишь украдкой. Однако сейчас ее лицо исказила злоба, а голос звучал резко и скрипуче.
— Что ты сделала? Украла ключ от столика? Или взломала его?
— Нет! Твой столик был открыт и находился на кровати. Тетрадь и чернильница тоже были открыты.
Глаза Эмили на мгновение сузились, будто она взвешивала вероятность подобной небрежности. Я быстро продолжила;
— Когда я пришла сменить простыни, окно было распахнуто, дул ветер. Я только хотела закрыть чернильницу и тетрадь…
— Так почему не закрыла? — Глаза сестры вспыхнули; я впервые видела ее в таком состоянии. — Ты прочла стихи?
— Я… да, я…
— Ты не имела права! Сколько ты прочла?
— Почти все.
— Почти все? Как ты посмела!
Размахнувшись, она влепила мне пощечину.
От удара я пошатнулась и упала на кровать, слезы навернулись на глаза. При мне Эмили никогда никого не била, кроме своего любимого Кипера, если он плохо себя вел. Я редко видела ее в ярости, но даже в этих случаях ее ярость никогда не была направлена на меня. И все же я заслужила пощечину. Я села на кровати, прижав ладонь к горящей щеке, мокрой от слез.
— Пожалуйста, прости, Эмили. Я боялась, что ты разозлишься, но, боже мой, хочу верить, что ты простишь меня! Твои сочинения прекрасны… удивительны… невероятны! Мне казалось, что в руках у меня бесценный дар.
Я подняла глаза, надеясь уловить во взоре Эмили тень прощения, но нашла лишь негодование. Сквозь открытую дверь я заметила в коридоре Анну, которая смотрела на нас в молчаливом испуге.
— Пошла вон из моей комнаты! — крикнула Эмили так свирепо и четко, что у меня холодок пробежал по спине.
Однако я не пошевелилась — мне было известно, что, если я спасусь бегством, сестра захлопнет дверь и перестанет говорить со мной до конца дня, а то и недели. Оставшись на месте, я была готова встретить ее гнев, даже жестокость, лишь бы выразить свои мысли.