Выпустите меня! сказал Шмидт бродяге. Я не могу терпеть. Мне нужно сию же минуту в туалет!
Так-то лучше. А теперь — волшебное слово!
Пожалуйста.
Человек поднялся и вылез в проход. Шмидт стал протискиваться мимо него, и в этот момент бродяга обхватил его руками и, не пуская, поцеловал где-то возле уха. Когда ты вежливый, ты мне нравишься, прошептал он. Я тебя люблю как брата!
В биотуалете Шмидт вымыл руки и лицо. Пробираясь по проходу в начало салона, он глянул на того — как будто дремлет. Водитель, здоровенный негр, слушал карибское ток-шоу из транзистора в кармане рубашки. Места позади шофера были свободны, туда Шмидт и сел. «Попечитель» валялся на полу где-то у покинутого кресла. Шмидт не собирался возвращаться туда, чтобы разыскать грошовую книжку. Едва автобус затормозил в Саутхэмптоне, он выскочил и бросился к парковке у автостанции — и только запершись в своей машине, решился обернуться. Того пассажира нигде не было видно, должно быть, поехал дальше. Шмидт выждал, пока пройдет сердцебиение, завел мотор и выкатился с автостанции на шоссе. И тут в лучах фар увидел — тот, из автобуса, энергично шагал по обочине дороги на восток, помахивая тростью и довольно кивая себе головой.
V
Все утро Шмидт прождал звонка от Шарлотты. Конечно, ей захочется сказать ему, как она рада, что его первая встреча с Райкерами прошла так хорошо. Вот она позвонит и скажет: Папа, я тобой горжусь — ты так здорово выглядел в этом старом пиджаке. А он в ответ расскажет, как они с Ренатой договорились, что на выходных Райкеры приедут посмотреть дом. Шмидт презирал людей, которые, прощаясь с хозяевами в дверях, легко и непринужденно приглашают — приходите поскорее к нам на обед, побывайте у нас на даче, давайте как-нибудь сходим в кино, на пляж и прочее — и тут же забывают о своих словах. Он пригласил Ренату — это значит, у него есть незаконченное дело, которым он немедленно займется, скажем, когда станет писать или звонить ей» чтобы поблагодарить за праздничный обед. Обычно в таких случаях он предпочитал писать, чаще всего на одной из открыток, которые собирал на случай, когда ему вздумается хитро намекнуть кому-то на то или иное событие, но в этот раз, чтобы выказать свое расположение, выбрал звонок. Шмидт чувствовал расположение к этой женщине, он думал о ней. Офис Шарлотты, как предполагал Шмидт, в пятницу после Дня благодарения был закрыт, но она все равно могла пойти на работу, как молодые юристы из «Вуда и Кинга». На миг он представил ее себе в тренировочном костюме и кроссовках, с маленьким аккуратным рюкзаком за плечами — казалось, этот рюкзачок сопровождает ее повсюду, — в который она сложила свои бумаги, йогурт и банан. Впрочем, в любом случае сегодня они с Джоном, наверное, поспят подольше. Глупо ждать ее звонка раньше одиннадцати. Но, с другой стороны, ведь ей, наверное, не терпится узнать, какие у него впечатления от обеда; она, конечно, рассчитывает услышать, что он получил большое удовольствие. Он будет рад сказать ей это, ведь это все равно что потрепать ее по волосам или по щеке, к тому же он старается поладить с Райкерами. В четверть второго Шмидт набрал прямой рабочий номер Шарлотты. Шесть тоскливых гудков, и включается автоответчик: Это «Райнбек Ассошиэйто, мы сегодня закрыты, нажмите единицу и наберите внутренний номер или первые четыре буквы имени сотрудника, которому вы звоните, и оставьте сообщение на голосовую почту. Нет, он не станет записывать для Шарлотты радостный отеческий лепет, которого она, может, и не услышит до самого понедельника. Вместо этого Шмидт решил позвонить ей домой. Неторопливый голос Джона Райкера сообщил, что Шмидт может говорить сколько хочет. Что за черт! Побагровев, Шмидт сообщил в трубку, что это звонил он. Уехали! А может, пришло ему в голову менее обидное объяснение, они еще спят? Именно поэтому автоответчик у них включился сразу же.
Шмидт нашел в справочнике телефон Райкеров-старших, если бы их не оказалось дома, это стало бы последней каплей. Незнакомый голос — наверное, секретарша, ведь держать медсестру психотерапевту ни к чему — попросил Шмидта назвать свое имя и телефон: доктор Майрон Райкер или доктор Рената Райкер свяжутся с ним, как только смогут. Отлично, такая формулировка ему по нраву. Альберт Шмидт звонит сказать, что обед в День благодарения был замечателен. Я вскоре позвоню снова или напишу, если доктор Райкер или доктор Райкер не свяжутся со мной прежде. В общем, это была глупая затея, обреченная на провал: интересно, подходит ли хоть. один манхэттенский психиатр к телефону? Просто, наверное, существует еще один, тайный, номер и телефон, который звонит где-то в глубине квартиры.
Полдень. Посыпался мелкий частый дождик. Почему бы не нарушить дневной запрет на алкоголь? Никто не узнает, да никому ведь и дела до этого нет. Шмидт налил себе лошадиную дозу бурбона, бросил льда, снял и положил на стол телефонную трубку, взял томик Анаис Нин,[21] которую обычно читал в таком настроении, и со стаканом в одной руке и книжкой в другой отправился в спальню.
VI
Отец Шмидта не особенно беспокоился о воспитании или образовании единственного сына. Если бы кто-нибудь спросил его, почему, он с равной вероятностью мог бы ответить, что слишком занят или что у сына, как он видит, пока и так все хорошо. Но вести дневник отец научил Шмидта, едва тот освоил письмо.
Человек должен ответственно распоряжаться своим временем, сказал отец. Если тебе нечего записать, значит, время прошло впустую. Каждый день записывай, что ты делал и сколько отняло каждое дело.
Спустя много лет, когда отец уже давно умер, Шмидт, думая о тех словах отца, понял, что старый законник, возможно, не вполне это сознавая, имел в виду что-то вроде ежедневного табелирования, которое есть святая обязанность каждого юриста, который рассчитывает получать за свою работу деньги. Но поскольку ты еще школьник, приходится делать на это скидку, и вот ты пишешь: Еда — один час пять минут, личный туалет — семь минут, посещение школы (вместе с дорогой) — около восьми часов… и так далее. Конечно, в бумагах отца, когда Шмидт разбирал их с адвокатом, исполнявшим завещание, никакого дневника не обнаружилось: хроника деяний старшего Шмидта осталась в документах фирмы да в счетах, которые получали его клиенты. За профессиональные услуги и консультации, оказанные в связи с арестом «Ифигении» в Панама-сити и ее продажей за долги и за другие подобные приключения.
Пока Шмидт жил с родителями, очередной дневник — неизменно школьная тетрадка на пружинке, с обложкой из желтого картона, потому что отец даже вначале не потрудился предложить какую-нибудь книжку попривлекательнее — всегда лежал всем доступный в нижнем ящике комода, справа от стопки трусов. Исписанные тетради копились на полке в чулане. Шмидт понимал, что его дневник будут читать — и не видел смысла прятать его. У матери был нюх на разного рода свидетельства его грехов, и она регулярно рылась в его вещах, нисколько того не стыдясь. Так что все эти годы дневник Шмидта состоял из упражнений в лицемерии (такие ханжески-сентиментальные записи должны были ублажить мать, потрафляя ее тщеславию) и оттачивания слога: кратких, но точных и раз от раза все более емких описаний того, что мог бы сделать или увидеть сегодня образцовый мальчик, окажись он на месте Шмидта; так всегда можно было дать удовлетворительный ответ отцу, если за обедом тот ни с того ни с сего спросит, не забываешь ли ты вести дневник Если бы он не считал нужным врать и если бы не исписывал надлежащего числа страниц, мать поставила бы это ему на вид. Отцу же никогда не приходило в голову спросить ее, откуда ей известно содержание Шмидтова дневника, а Шмидту — что он мог бы хоть как-то воспротивиться слежке.
После смерти матери Шмидт поспешил избавиться от этих скрижалей собственного унижения. Тетради заполнили несколько больших пакетов, которые он выбросил в мусорный бак у соседнего дома на Гроув-стрит вместе с еще одним пакетом поменьше, куда он побросал собственные детские и подростковые фотографии, те, что в рамках стояли в материной спальне или хранились в ее альбомах и коробочках с сувенирами и мелочами, письма, которые он писал ей из лагеря, и посвященные «Моей дорогой маме с любовью» стихи, над сочинением которых он корпел перед каждым Рождеством и днем ее рождения и преподносил каллиграфически переписанными на кремовой бумаге, которая должна была напоминать пергамент.
На втором семестре первого курса, уступив настоянию Гила Блэкмена, который по специальному разрешению посещал предназначенный для аспирантов курс поэзии символистов, Шмидт прочел «Mon coeur mis a nu»[22] Бодлера и том избранных мест из дневников Кафки и снова — со смутным чувством благодарности к отцу, который заставил его приобрести эту привычку — стал вести дневник. У Шмидта хватало ума осознать, что он никогда не будет писать, как эти авторы, но из их текстов он понял: дневник помогает сформулировать какие-то мысли и многое понять в себе и в жизни. С годами стремление изливать душу ослабло, и он лишь иногда обращался к дневнику, главным образом для того, чтобы зафиксировать события — конечно, не в том смысле, в каком предполагал это в свое время отец, — по горячим следам или, по крайней мере, описать свое отношение к ним.