Встала речка. Лед еще тонкий, чистый и прозрачный, как зеленой стоило. Теперь центр нашей жизни — речка и природная гора над ней. С полдень здесь вся деревенская детвора копошится, как развороченный муравейник, вплоть до темноты… Плотно укатали гору санками, ногами, коньками, козлами. Отец обещал купить санки, а пока обхожусь без них. Гора такая скользкая, что стоит только сесть, пихнуться руками и катишься стремглав вниз без всяких приспособлений. У Мишки тоже нет санок: он катается прямо на ногах. Теперь здесь смех со всей деревни, звонкий, прозрачный смех и румянящая щеки радость… Мы захлебываемся в этой новой радости, не успеваем глотать ее. Горит лицо, стучит сердце, сверкают глаза, пар клубится под носами… У дедушки заиндевели брови, а нам жарко: мы мимоходом, как лошади в запряжке летом ухватывают листочек с дерева, хватаем руками чистый, пушистый снег с веток и глотаем его, чтобы утолить жажду… Не велят нам — простудишься, а мы не верим… Мишка сосет ледышку…
— Дай пососать-то!
— Больно ты ловкая!.. Поищи сама!..
Не дает Мишка пососать ледышку. Жадный какой!
— А я скажу тетеньке Палагее, что ты опять сосульки жрешь!
Вкусная сосулька! Лучше леденца, который в прошлом году сосала… Пойду на речку — поискать сосульку… Бегаю по льду. Ноги скользят и катятся сами собой — замирает сердце, словно кто щекочет. А лед глухо стонет под ударом ноги… Кто там стонет под хрустальным полом?.. Полон таинственности этот глухой стон, и кажется, что там, подо льдом, есть много чудес, о которых нельзя узнать человеку…
— Слушай, Мишка, как водяной стонет!..
Бью по лицу палкой, и кто-то подо льдом бунчит[87], сердится и стонет от боли…
— Вода это бултыхается…
Мишка бьет палкой в лед, а я припадаю к нему ухом и слушаю… Нет, не вода!.. Там подводное царство водяного, там живет морская царевна, про которую рассказывал дедушка…
Рано заходит солнышко… Не успеешь всласть накататься, как небо уже разгорается красным пожаром и синие сумерки ложатся по сугробам… Побежит ветерок с полей, и задымится снежная пыль на сугробах. Мигнет огонек в избе.
— Дунюшка!.. Вечерять иди!
— Не хочется!..
— А ты попробуй — тогда захочется…
— А что варили-то?
— Щи.
— Пустые?
— С убоиной!..[88]
И кататься хочется, и щей с убоиной тоже… Давно не ели щей с убоиной… Не знаю уж, как быть…
— Я приду скоро! Оставьте мне маленько!
— Все съедят… без остатку! — пугает дедушка. — А щи-то жирные, наварные!
Представляется большая деревянная чашка со щами… Пар идет душистый от капусты и вареной свинины… Даже слюна течет…
— Иду, что ли!.. Поиграть не дадут…
Вползаю на гору, оглядываюсь: как муравьи, ползают ребятишки по горе, звонко кричат, хохочут, брячат коньками и санками… Жалко уходить, да щей с убоиной хочется…
Обманули! Пустые щи в чашке…
— Обманщик ты, дедушка!.. Говорил — с убоиной, а…
А все-таки вкусно! Тороплюсь утолить голод, не соблюдаю очереди и забываю об обмане.
Плотно наелась, поплелась в угол и забралась на печку. Назяблась за день, и теперь теплая печка, заваленная овчинами, тулупами и всякой рухлядью, кажется верхом блаженства… Мягко, тепло, уютно. Все дома. Слушаю, как звенит струна захожего шерстобита[89], как отец рассказывает про жизнь в городе, как по стенке ползают и шепчутся тараканы… Печка загорожена развешанным для просушки бельем; не видать, что делают там старшие, можно только догадываться… Что это звенит? A-а! Мама самовар налаживает!..
— Никак чай пить будем? — спрашиваю с печки.
— С чего это ты вздумала?
— А зачем самоваром брячите?
— Я невзначай задела — крышку уронила…
Не верится. Обманули щами с убоиной, а теперь без меня чаю напьются. Лежу с закрытыми глазами и вижу на столе самовар на парах… Чудится, что бурлит и клокочет кипящий самовар, а дедушка сидит и пьет чай, подувая в полное блюдечко. Воображение так ярко, что нет сил противиться родившемуся в душе сомнению: спускаю с печки ноги, раздвигаю висящее белье и заглядываю, чтобы убедиться, действительно пьют чай или это мне почудилось… Почудилось!.. Отец рассказывает про свою жизнь в городе:
— Каждый день чай два раза: утром и вечером. На обеды щи с убоиной и каша с маслом… А в праздники пирога давали…
— С чем пироги-то? — спрашиваю с печки.
Все дружно смеются, а я снова лезу под тулуп и закрываю глаза.
Опять звенит струна шерстобита… Слушаю этот глухой гудящий звон и дремлю: чудится мне зеленый огород, яркое горячее солнышко и огромный шмель над подсолнечником…
Бродячий мальчик[*]
(Повесть)
I
Февраль был на исходе. Приветливее и веселее смотрело уже солнышко, сильнее грело и ярче светило, напоминая, что не за горами и желанная гостья — весна… Однако красные деньки были еще приятною новостью. Внезапно эти вестники обновления сменялись опять хмурыми, серыми и холодными днями. Ласковая синева небес неожиданно исчезала, сменяясь мрачным, грязно-серым покровом туч; солнышко пряталось на целый день, в сухом морозном воздухе кружились хлопья снега, и холодный ветер победно носился по улицам…
Стоял один из таких именно дней. Обтаявший было накануне снег снова затвердел; панели покрылись ледяной корою; с самого утра небеса заволокло тучами, и подул резкий, пронизывающий ветер, злобно носившийся по улицам, яростно бросавшийся на прохожих. Горожане, пощеголявшие несколько дней в весенних костюмах и повеселевшие было под влиянием оттепели и яркого пригревающего солнышка, снова спрятались в шубы, подняли воротники, обвязались шарфами и башлыками, нахлобучили на лоб шапки, и опять физиономии их приняли неприветливый, серьезно озабоченный и деловой вид.
Несмотря на скверную погоду, на улице было людно.
Особенное оживление было заметно на Покровской улице. Высокие каменные здания были здесь сверху донизу завешаны разнообразными по содержанию и внешности вывесками; позолота, гербы, разноцветные гигантские буквы перемешивались с печатными афишами о «дешевых распродажах только на три дня» и о вновь полученных транспортах товара… Над массивными дверями болтались золотые крендели необъятных размеров, свиные ноги, пенсне, часы и другие символы. А по бокам дверей красовались картины, изображающие подстригаемых цирюльниками и выглядящих непорочными агнцами субъектов, румяных, полных и статных дам в платьях и шляпах, претендующих на моду. Там и сям назойливо лезли в глаза умеренного размера дощечки с лаконичными надписями: «Нотариус», «Зубной врач», «Доктор, лечение массажем и электричеством»…
Особенной суетливостью отличались мастеровые в опорках[91] на босую ногу, стремительно бежавшие к кабакам, да хозяйственные барыни, делавшие закупки. Одни из этих барынь уже успели выполнить задачу, то есть досыта наторговались и, выгадав какой-нибудь пятак, с кульками и свертками направлялись домой, другие — блуждающим взором искали двери и вывески.
А ветер, словно назло, носился взад и вперед, то гонялся за гордыми рысаками, то сбрасывал с крыш мелкий, как порошок, и колючий снег, кружил им в воздухе, бил в лица прохожих, отворачивал им полы пальто и салопов[92], заигрывал с дамскими боа[93], вертелся, кружился на месте и вихрем летел к небесам, словно ему тесно делалось в узком пространстве Покровской улицы.
Около одного из богатых магазинов случилось что-то неладное. Здесь столпилась такая масса публики, что не было возможности пройти по панели. Толпа ежеминутно увеличивалось все новыми зеваками. Любители уличных происшествий плотным кольцом оцепили кого-то или что-то, и задним было решительно не видно, что происходит там, в центре кольца. По обыкновению приходилось удовлетворять свою любознательность догадками и развивать последние с помощью услужливой в таких случаях фантазии. Одни говорили, что пойман вор, ухитрившийся стащить три головы сахару, другие — что найдено мертвое тело, третьи — что здесь образовался бездонный провал, куда упал какой-то мальчик. Вариациям не было конца. Иные, потоптавшись на месте, проходили дальше. Но большинство с изумительным терпением ожидало, чем все это кончится и кого поведут в участок…
И терпеливые дождались-таки и все узнали. Оказалось, что на панели, прижавшись к холодной стене каменного дома, лежал оборвыш, мальчик лет восьми-девяти.
Мальчик был едва прикрыт лохмотьями. Изодранная и грязная рубашонка обнажала своими дырами тело, не по росту короткие штаны, тоже худые и много раз штопанные на скорую руку, не покрывали донизу тонких, как лутошки[94], ног ребенка, разношенные штиблеты[95] с отстающими подошвами не скрывали красных заскорузлых пальцев. Поверх подпоясанной веревочкой рубахи на мальчугане был только один жилет, видимо, шитый когда-то на плотного субъекта. Картузишко свалился с головы наземь… Ребенок трясся всем телом и по временам судорожно вздрагивал, словно его кто-нибудь подбрасывал снизу… Дико, испуганно блуждали лихорадочно горящие глаза ребенка. Он смотрел, как подстреленный и пойманный волчонок, когда ему некуда бежать и негде спрятаться от любопытных глаз счастливых охотников и от жадно пожирающих его взглядом борзых… Он часто и тяжело дышал, по временам смыкая веки… Рядом в беспомощном раздумье стоял одетый в лохмотья слепой старик. Голова его тряслась, оловянно-мутные глаза смотрели тупо и бессмысленно. Казалось, он никак не мог понять, что происходит около него. Тонкою суковатою палкой ощупывал он землю и стену дома, кашлял и шамкал беззубым ртом.