— Пэтээры подтянуть к воротам, — говорил негромко Охрименко, — думаю, фрицы попробуют сперва ударить в это место. Сами ворота завалить камнем — его тут до хрена — людей разместить вдоль ограды, пулеметы, в том числе и трофейные, расставить по углам. Один мне, сюда.
— А если отсюда начнут долбать? — осторожно спросил Раев, с опаской поглядывая на завал внизу.
Ротный почесал за ухом мундштуком самодельной трубки.
— Думаю, с оградой им придется повозиться. Дикий камень все-таки. Да и мы не лыком шиты, встретим, как положено. — Он поднял голову, оглядел всех спокойным, каким-то будничным взглядом. — Надолго нас не хватит. Только нам надолго и не надо. Продержимся до прихода своих и — все. А они подойдут, не могут не подойти. Зря, что ли, мы за это проклятое шоссе цеплялись? — Он напрягся, посуровел, ожидая возражений, но никто не возразил, и ротный довольно кивнул. — Правильно. Раз мы здесь, значит, так надо. Однако что-то сегодня фрицы не торопятся… — Он вынул из кармана наручные часы без ремешка, мельком взглянул. — Половина восьмого, а их все нет. Ну что ж, и на том спасибо. По местам! Как это поется: «Это есть наш последний и решительный бой…» Хотя, может, и не последний.
Спускаясь вниз, Мухин случайно бросил взгляд в сторону алтаря. В тесной полутьме, заваленной битым кирпичом, сидела и выла по-бабьи, в голос военврач Полякова. Перед ней стоял и неловко переминался с ноги на ногу лейтенант Савич.
— Ты пойми, Коля, — говорила она, повернув к свету зареванное, ставшее удивительно некрасивым лицо, — нету у меня жизни без него! Сама думала — есть, а оказалось— все в нем, в Боре. И по горам за ним таскалась, и на фронт пошла… У тебя хоть Верка — жена, ребятишки, а у меня никого теперь, один белый свет кругом. Как жить-то дальше, Коля?!
Возле чугунных ворот кладбища быстро росла баррикада из кирпичей, дикого камня и обломков мрамора. Раненые в этой работе не участвовали. Те, у кого не были забинтованы руки, чистили оружие, набивали патронами пулеметные ленты, раскладывали под стеной гранаты. Ефрейтор Довбня, набивая самокрутку крошевом сухих прошлогодних листьев, неторопливо рассказывал:
— Оне, эти заморозки, потому и зовутся утренниками, что бывают к утру. Либо ночью. Как начнут с 22 марта так и идут. Ежели бы подряд, так ровно через сорок ден и кончились, вот тады и сажай свои огурцы, Зиновий. Ан, подряд-то оне не бывают. Иной год не токмо май — июнь прихватят! Так что срока твои, земеля, ни к чему. Все дело в утренниках.
На северо-западе, теперь уже явственно слышимый, нарастал рев танковых моторов. Притихший было окопный люд зашевелился. Негромко переговариваясь, бойцы будили спящих, позевывая, привычно занимали места у ПТР, щелкали затворами, дисками ручных пулеметов. Пробежали куда-то подносчики патронов, сгибаясь под тяжестью ящиков, с левого фланга на правый зачем-то пронесли разобранный на части ротный миномет; молодой тщедушный солдатик, бестолково махая руками, погнал вверенное его попечению послушное стадо пленных в глубь кладбища, подальше от стен.
Из часовни, придерживая болтающиеся планшетки, выскочили Трёпов, Раев и Рубцов и зелеными кузнечиками запрыгали среди холмиков выброшенной земли. Последними из часовни вышли Полякова и Савич, постояли рядом, потом протянули друг другу руки и разошлись — он вернулся на НП, она направилась на перевязочный пункт.
Проходя мимо окопов первого взвода, подняла голову, узнала Мухина.
— Вот что: среди пленных есть медики. Их надо уговорить поработать на нас. Если вас не послушают, ведите ко мне. Я найду общий язык. Да идите же! Я приказываю…
«У нее теперь нет никого на свете, кроме нашего полка, — думал Мухин, на бегу прислушиваясь к все нарастающему гулу, — значит, вся ее любовь теперь — мы: я, Савич, Охрименко, Трёпов, Дудахин, Верховский. Может, поэтому у нее и нет страха? А если у нее нет, почему у меня есть? Ведь и я люблю и, если не врет Дудахин, любим женщиной! А любовь — это все говорят — сильнее страха. Вот — идут по шоссе… А мне не страшно. Нисколечко! Пусть идут. Встретим, как положено. А потом подойдут наши. Обязательно подойдут наши…»
Шрапнельным грохотом треснуло над головой. Мухин по привычке присел, втянул голову в плечи. Глянув ненароком в небо, рассмеялся: с востока над кладбищем заходила небольшая грозовая тучка — первая в этом году. Что-то удивительно близкое, знакомое с детства и совершенно безобидное почудилось ему в этой сверхранней грозе. Идет такая тучка, не зная границ, фронтов и тылов, нейтралок и передовых, с севера на юг или с востока на запад, или еще как, и одинаково щедро поливает дождем и немцев, и русских, недавно оттаявшие грядки в огороде у матери и накрытые брезентом, еще не похороненные тела убитых этой ночью под Демянском. И не удивительно, если днем раньше эту самую тучку видела над своей головой мать Пети Мухина и побежала, прячась от ливня, вдоль по Ильинке, мимо чужих заборов и покосившихся сараев, пока не свернула в свой переулок, не спряталась, мокрая и радостная, в крыльце старого мухинского дома, провожая глазами уходившую на запад смешную тучку…
Мухин ждал, но громовых раскатов больше не было. Вместо этого в уши все настойчивее лез грохот гусениц и рев танковых моторов. Забыв про пленных медиков, младший лейтенант вскарабкался на ограду. За холмом, где шоссе делало крутой поворот, в облаках черного дыма зарницей вспыхнул артиллерийский залп. Прохрюкав в вышине, тяжелые снаряды разорвались далеко за кладбищем, у реки. От второго смешалась земля с небом впереди кладбищенской стены.
Протирая забитые землей глаза, сорок мужиков ждали следующего залпа.
Март 1980— апрель 1984
ПРЕЛЮДИЯ ДО-ДИЕЗ МИНОР
Повесть
Глава первая
У человека сначала стареют руки, затем шея и только после — все остальное.
Среди знакомых Киры Ордынцевой встречалось немало таких, которые, однажды замумифицировавшись, не старели вовсе. Если бы Кира попросила, они бы охотно поделились секретами молодости, но она не просила. Ей было все равно. Единственное, что она любила в себе, так это руки. Иногда ей казалось, что она помнила их еще совсем маленькими, пухлыми, перетянутыми у запястья ниточками. Помнила — и это уже совершенно точно — их подросшими и похудевшими, с длинными пальцами и тонкой, почти прозрачной кожей, сквозь которую просвечивали синие прожилки вен. В это время они могли брать целую октаву. Но у них были по-прежнему обкусанные ногти и следы фиолетовых школьных чернил.
Кажется, именно тогда ее руки заметил преподаватель музыки Зелинский.
— Какая рука! Нет, вы только посмотрите, какая рука! — восклицал он, держа Кирину руку в своей жесткой и холодной ладони. — Это рука прирожденной пианистки! Маленький Лист! С ее музыкальностью и слухом она может стать знаменитостью. — Потом он морщил лоб и грустно добавлял: — К сожалению, ей не хватает усидчивости.
Чтобы стать настоящим пианистом, надо играть не менее четырех часов в день. Кира не хотела играть по четыре часа. Ее наказывали, запирали одну в пустом классе, заставляли играть в выходные дни. Она возненавидела рояль, музыкальное училище и самого Зелинского. Если бы тогда ей кто-нибудь сказал, что через несколько лет она сама станет пианисткой, она бы рассмеялась этому человеку в лицо!
Однажды, вместо того чтобы готовить уроки, она вытащила из нотной папки книгу и уселась в уголке за роялем, невидимая со стороны двери. Все говорили, что роман этот «жутко интересный». Кире дали его под честное слово на один вечер. Сегодня за ним должна прийти Марина — девочка из десятого «б». Кира добросовестно читала роман на каждом уроке и на переменах и сейчас надеялась дочитать его здесь, так как ее предупредили, что показывать книгу родителям не стоит… Многого она не понимала, но спросить старших девочек не решалась: сочтут за маленькую, больше не дадут…
Однако именно здесь, в тишине, где никто не мешал, она вдруг почувствовала, что роман больше не интересует ее. Одну из страниц она перечитала дважды, пока смысл написанного дошел до сознания. Он оказался на редкость простым: «Ричард долго и страстно лобзал ее обнаженные плечи, лебединую шею и белоснежную грудь и наконец коснулся губами маленьких, упругих, слегка вздрагивающих сосков…»
Какая ерунда! — громко сказала она — ей показалось, что несколькими страницами раньше она уже встречала Ричарда, целующего лебединые шеи… Послюнив палец— иначе было нельзя, — она принялась листать жирные, слипшиеся страницы: десяток страниц назад, потом еще двадцать, потом еще несколько… Ричард стремительно падал с высокого пьедестала, куда его занесла молва. Между тем книга была зачитана до дыр, многие страницы собраны из кусков, начала не было вовсе, а конец дописан от руки ученическим почерком, как видно, по памяти, и являл собой прекрасный образец никудышного школьного сочинения.