Говорит, землемерил до революции. Заросший кадык вздрагивает, когда Алексей втягивает кипяток. Горячо.
Трубинский человек безотказный: и в газету пишет про очистку города, и речи держит о мировой революции.
— Работа у меня на работу налезла, — жалуется он, — и очистка снега, и ямы выгребные, и пастух — все теперь моя забота.
Василий Иванович по-малярски сидит на корточках около стены, в разговор не вмешивается. Поманил пальцем Филиппа.
— Искурился я весь. Нет ли?
Филипп вытряхнул из кисета махорочную пыль, протянул щепоть Лалетину.
— Нет, последнее не беру.
Все-таки они разделили табак на две соломенно тонкие цигарки и курили до тех пор, пока не стало палить не чувствительные к огню пальцы.
— Я что тебе хочу сказать, Филипп, — остро глянув, сказал Василий Иванович. — Вот ты сегодня про Спартака рассказывал. И что пулемет бы ему сильно помог. Хорошо это у тебя получилось. И еще сказал, что Спартак бы социализм допрежь нас сделал.
— Ага, если бы ему пулемет, — убежденно сказал Филипп.
— А какой социализм-то? Не думал? Маркс говорит, что касаемо этакого социализму, так утопический был бы социализм, невзаправдашний. И почему, все поясняет. Не читал ты ничего про это?
Филипп покачал головой. Хитрый Василий Иванович. Уже все его слушают, а он будто одному Филиппу толкует.
— А надо бы нам учиться, читать. Мы и хлопаем-то зазря, не то иногда творим оттого, что не знаем, как. А не знаем потому, что не читаем. Вот сейчас пойдем Кузьму Курилова судить. За пьянство, за поборы, за разбой, за гульбу. У нас новая власть. А разбой — это никакая не власть. Власть рабочих и крестьян называется, значит, для работы, для дела должна все условия приготовить. Он же у нас бедокурит.
Извольничался он. Он и про революцию-то думает не так, как надо. Вот за это на деле-то и судить станем. У него в башке одно: бей-круши! А делать когда? Кто делать-то станет? И не один Курилов такой. Вот мил человек каждый из вас, кто в ремнях. По ним сразу видать — комиссар. А вот ремни-то сними, так останешься ли комиссаром, а? Об этом надо подумать, останешься ли? Надо так, чтобы душа была комиссарская, а не одежа. А тут и почитывать надо, надо почитывать, мил человек…
Солодянкин хотел сказать, что он читал. Было дело, читал. И даже «Капитал», да ничего не понял. Вот кабы кто пояснил… А ремни… Ремни выдали ему.
В это время застонали ступени, ввалился Антон Гырдымов со своими вспаренными от ходьбы учениками, с порога закричал:
— Ну, вас тут с три лешего! Рано вы кончили.
— Рано кончили, да много успели, — откликнулся Трубинский, — и чаю вон напились. С сахаром не хотели, так с солью.
Сбил Гырдымов разговор, но Филипп в мыслях опять к нему вернулся.
Было дело, брался он за «Капитал». Читал весь вечер, напрягая мозг и борясь с усталостью. А проснулся — увидел, что раскрытая книга лежит у него под щекой. Не смог ничего понять. Конечно, не так уж чтобы ни слова не понимал, а примерно наполовину. Так все равно разве чтение? Это не то что книга «Спартак». Там все гладко шло.
После того Филипп заключил, что просто у него в мозгах имеется какой-то вывих. Ведь читает же Антон Гырдымов. Так грохает, что от зубов отскакивает, а он… И теперь не зря Василий Иванович заметил. И повеяло в душу тревогой. Не мог он долго найти покоя. «Ничего-то я не смыслю. Это не с милкой на уголке болтать. Тут голову надо иметь светлую». Даже при Антониде на себя взъелся:
— Темнота я.
— Что ты, Филипп?!
— Что-что, да мозги вывихнутые.
И Капустину сказал:
— Завидую. Тебе, наверное, все понятно, в голове ясный день, а у меня одни сумерки.
Казалось ему, надо что-то решать. Иначе так вот и станет он ковылять всю жизнь. Где-то был тот выход, который он искал. Он ждал, что появится спасительная мысль, станет понятно, что к чему, или кто-то возьмется и терпеливо переложит все его мозги, как перекладывают печь, потому что сейчас, считал он, все у него вразброс. И разговор Василия Ивановича только прибавил смутного беспокойства.
* * *
Партийный суд над начальником летучего отряда Кузьмой Куриловым начался речью Капустина. Хмуро сидели за столом Трубинский и Лалетин. Большевики многие прямо с работы — лица в чаду и тростяной копоти. На отдельном стуле в виду всех разместился Кузьма. Серебряные галуны пообтрепались, лицо сердитое и усталое. Он крутил в испятнанных татуировкой руках бескозырку и исподлобья поглядывал на сидящих в комнате. Сегодня Кузьма рассуждал наедине сам с собой вполне трезво и решил, что бояться надо больше других Петра Капустина. Этот молодой, жизни не знает. Он стоять станет на одном, в сочувствие не войдет. Пообтертый жизнью человек бывает куда сговорчивее: сам в грехах побывал. А этот спуску не даст.
Хорошо, что на собрание пришел Юрий Дрелевский. У него был Кузьма правой рукой. Этот своего не подведет. Повеселело на душе.
Капустин в распахнутой тужурке размахивал рукой, словно отесывал лесину:
— В Тепляху мы приезжаем — море разливанное. Пьют, гуляют. Договорились, что немедленно отправятся в Вятку. А они добрались до Черной Горы и там принялись куролесить. Какой это начальник отряда?! Да это пьяница! Он позорит нас! От него один вред. Теперь во всех окрестных селах говорят: вот какие большевики, у попов ризы себе на штаны забирают, всю самогонку выпили. — Остановился и добавил тихо: — Выгнать его из начальников отряда — и баста. Он и в Вятке только тем занимается, что ищет винные погреба да самогонщиков.
Кузьма Курилов вскинул кудлатую голову:
— Так он жа, Капустин, как на меня пошел. Ты, дескать, бандит, грязнишь идею революции. Матерь божия, а меня еще при Николашке в Ревеле, в «Толстой Маргарите», гноили…
Но Лалетин до конца не дал говорить:
— Сядь, Курилов. Кто еще по этому делу? — и остановил взгляд на Юрии Дрелевском, стоявшем в стороне с руками, положенными на эфес палаша.
— Да, да, я скажу, товарищ Лалетин, — близоруко щурясь, проговорил тот. Слова произносил он медленно, подбирал их. — Мы приехали с Кузьмой Куриловым вместе. Это храбрый человек. Матросы его любили. Он не раз выручал отряд.
Курилов распрямился, перестал крутить бескозырку. «Вот я какой. Юрий скажет, он не подведет!»
Дрелевский закинул рукой волосы, остановился, видимо, подыскивая слово.
— Но мне стыдно. Нет. А мне совестно, да, теперь мне совестно, что мы были вместе. Пьяница, анархист ты стал, Кузьма. Ты позоришь революционный Балтийский флот и судно «Океан», ты не можешь