– Болит?
– Если не смотреть, ничего.
Моя сестра милосердия поднесла вату, смоченную спиртом, к ране.
– Сейчас надо потерпеть…
Я, чтобы не взвизгнуть от ожога, пока она дезинфицировала кожу, впился в край ванны так, что в чугуне небось остались вмятины.
– Извини… – Марина дула на рану.
– Это ты меня извини.
Я глубоко вздохнул и закрыл глаза. Марина, не поднимая глаз, умело прочищала и бинтовала рану. Потом еще заклеила пластырем оставшиеся царапины.
– Они охотились не за нами, – неожиданно сказала она.
Я растерянно молчал.
– Эти из оранжереи, – объяснила она, не глядя на меня. – Они хотели вернуть альбом с фотографиями. Мы не должны были его трогать…
Пока она бинтовала мне ногу, я вздрагивал от ее легкого дыхания, касавшегося кожи.
– Марина… тогда на пляже…
Марина остановилась и взглянула мне прямо в глаза.
– Забудь.
Когда последний виток бинта и последний кусочек пластыря нашли свое место, она долго молчаливо смотрела на меня. Я все ждал, что она скажет, но она вдруг просто повернулась и ушла.
Я остался в ванной в компании свечей, бликов на кафеле и неремонтопригодных штанов, грязной кучкой лежащих на полу.
13
Я вернулся в интернат после полуночи, и все, конечно, уже спали. Только из замочных скважин комнат сочился еле заметный свет, ориентируясь по которому я крадучись, на цыпочках, пробрался к себе. Дверь закрывал, стараясь не звякнуть ключом. Будильник на столике у кровати показывал почти час. Я зажег лампу и вытащил из рюкзака фотоальбом, унесенный мною из оранжереи.
Галерея его персонажей потрясала и завораживала. Вот крупный план человеческой руки с перепонками между пальцами, как у земноводного. Вот девчушка в белоснежном платьице и белокурых локонах кокетливо посылает в объектив страшный оскал совершенно собачьих с виду клыков, едва не рвущих ее маленькие губки. Жестокие капризы природы, аккуратно зафиксированные на страницах альбома, предстали передо мной в ужасном параде. Две сестренки-альбиноски, чья прозрачная кожа просвечивала насквозь при свете свечей. Сиамские близнецы, навсегда отвернувшиеся друг от друга, ибо их затылки срослись еще в утробе матери. Снимок обнаженной женщины со спины – позвоночник ее скручен, как ствол дерева, выросшего под сильным ветром… В большинстве своем – дети и молодые люди. Моложе меня. Взрослых мало, стариков нет совсем… Я понял: долго они не живут.
Слова Марины, о том, что не надо было трогать чужой альбом, так и звучали у меня в ушах. Теперь, когда адреналин схлынул, они казались как никогда здравыми. По сути, я осквернил своим любопытством чьи-то тайны, а их лучше бы не трогать. Как знать, может, эта душераздирающая коллекция горестей – чье-то сугубо частное, возможно, семейное дело? Я еще раз перелистал страницы, стараясь найти сходство между изображенными, какие-то связи – пусть самые неясные. Наконец спрятал альбом назад в рюкзак. Как только я погасил свет и закрыл глаза, образ Марины, идущей вдоль моря, вживую встал передо мной. Она печально уходила от меня, пока не превратилась в еле заметную точку, а шум прибоя не стал сном.
Наконец дождю надоело созерцать барселонские крыши, и он уполз, ворча, на север. Чтобы встретиться с Мариной, я со сноровкой закоренелого рецидивиста опять свалил с последних уроков. Между тучами наверху открылись сияющие синие высоты. Солнце, как большой веселый пес, вылизало с улиц лишнюю влагу. И вот я рядом с нею, в саду. Глаза опущены, открыта заветная тетрадка – сразу же закрытая при моем появлении. Может, Марина писала обо мне или о том, что с нами случилось в оранжерее?
– Как твоя нога? – спросила меня она, тактично убирая подальше тетрадь.
– Больной скорее жив, чем мертв. Слушай, мне надо тебе кое-что показать.
Мы устроились на бортике бассейна, и я достал альбом. Перелистал. Марина не сдержала тяжелый вздох, взволнованная мрачным зрелищем.
– Вот, – нашел я наконец нужную фотографию в конце альбома. – Мне это пришло в голову, как только я сегодня проснулся. А до тех пор как-то не замечал.
Марина рассматривала снимок. Черно-белый, четкий, какими бывают только старинные студийные работы. У человека, изображенного там, череп был страшно деформирован, а позвоночник так искривлен, что едва позволял держаться на ногах. Несчастный опирался на плечо молодого человека в белом халате, круглых очках, галстуке и с усами, очень со всем этим гармонирующими. Доктор, без сомнения. Глядит прямо в камеру. Пациент, наоборот, закрывает лицо рукой, словно стыдясь своего уродства, выставляемого напоказ. На фоне чего-то вроде смотровой комнаты в клинике или в кабинете врача. В полуоткрытую дверь робко заглядывает маленькая девочка с куклой в руке. Фотография больше похожа на рабочий материал ученого-медика, чем на любительский снимок.
– Смотри же, смотри внимательно, – настаивал я.
– Ну, я вижу этого несчастного…
– Ты не на него смотри, а на то, что за ним.
– Там окно…
– А за окном?
Марина нахмурилась, припоминая.
– Узнаешь? – Я, едва сдерживая возбуждение, тыкал в изображение дракона на фасаде дома на другой стороне улицы, видневшегося на снимке в проеме открытого окна.
– Да, я это где-то видела…
– Мы оба видели, – перебил я. – Это здесь, в Барселоне. На Рамбла, напротив «Лисео». Я пролистал весь альбом и нашел только одну фотографию, сделанную в Барселоне. – Я вынул ее из альбома и дал Марине прочесть полустертый текст на обороте:
Фотографическая студия Марторелля-Ворраса 1951
Копия для д-ра Джона Шелли
Рамбла-де-лос-Эстудиантес, 46–48, 1-о.
Барселона
Марина вернула мне снимок, пожав плечами:
– Это было тридцать лет назад, Оскар… Теперь все это ничего не значит, я думаю…
Так вот, я сегодня же утром проверил по телефонному справочнику: доктор Шелли до сих пор значится среди жильцов дома 46–48 по Рамбла-де-лос-Эстудиантес, и все так же на первом этаже. И я вспомнил, почему имя показалось мне знакомым: Сентис сказал, что именно доктор Шелли стал первым другом Михаила Колвеника в Барселоне.
Марина внимательно смотрела мне в лицо.
– И ты, конечно, не остановился на том, чтобы взглянуть в справочник, насколько я тебя знаю… И пошел дальше…
– Ну да, – признал я, – именно. Позвонил туда. Мне ответила дочь доктора, зовут ее Мария. Я сказал, что имею к доктору чрезвычайно важный разговор.
– И что, тебя дослушали до конца?
– Ну, сначала шло туго, но, когда я упомянул Михаила Колвеника, тон сразу сменился. Ее отец согласен нас принять.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});