Естественно, что меня поняли лишь немногие мои ученики, но их широко раскрытые от изумления глаза, их зачарованность сделанным мною сообщением были сигналом того, что что-то все-таки коснулось их сознания.
Как, например, Каролино, который сразу же после урока подошел ко мне. Когда он заговорил, я на него не смотрел. Но, подняв глаза, увидел, что лицо его, усыпанное красноватыми угрями, было белым как полотно.
— Сеньор доктор…
— Я слушаю тебя.
— Я не знаю, верно ли я понял…
— Ну, ну, я слушаю.
— Но, как я понял, я хочу сказать…
— Говори.
— Вот… но… это все так… Не знаю, как сказать: все это так сильно, так… Но я, я уже знаю, кто я есть, я уже себя знаю, я хочу сказать, я уже себя видел. И я хотел обо всем этом поговорить с сеньором доктором.
Когда вот так какой-нибудь ученик искал моего внимания, я, естественно, не пытался прийти с ним к взаимопониманию в плане очевидности, совпадения точек зрения, мыслей, дружбы двух мужчин, которые узнают друг друга и ищут себя в общении: я заботился лишь о том, как разъяснить, научить, информировать, не навязывая своей точки зрения, потому что такими понятиями, как очевидность и общность, я оперировал только тогда, когда говорил для всех, как будто только между преподавателем и каждым учеником, взятым отдельно и вместе с тем объединенным в коллектив, мог происходить обмен проверенными, четкими, ясными мыслями. Но у Рябенького не было мыслей, разве что была безумная тревога.
— У тебя еще есть уроки?
— Нет, сеньор доктор.
— Тогда, если хочешь, можешь пойти со мной. Я хочу подышать свежим воздухом.
И он пошел за мной следом, чуть отставая, возможно для того, чтобы товарищи не заметили его отношений с преподавателем и не назвали подхалимом. Однако, ступив за порог лицея, он тут же поравнялся со мной. Мы спустились по откосу и двинулись в сторону Редондо, но у первого же переезда свернули налево и пошли вдоль железнодорожного полотна. Теперь, когда кругом не было ни души, Каролино заговорил. Между тем я не знал, хорошо ли я понимал его, потому что очень даже возможно, что понимал я только то, что сам же ему как-то объяснял. Разговаривать нам было не легко: мы шли по очень узкой тропинке вдоль полотна и почти все время друг за другом. Рябенький поверял мне то и дело срывающимся голосом свои жизненные опыты. Он еще раз рассказал мне, как интересно разрушается слово.
— Люди, когда разговаривают, — говорил он, — не думают о словах, но если мы станем повторять одно и то же слово много раз, оно уже ничто, это уже речь сумасшедшего.
— Да.
— Вот, например, люди говорят: «Этот город красив». А потом повторяют: «Этот, этот, этот, этот…» — и так много раз. В конце концов это уже не слово, а только какой-то звук. И то же получается, если повторять какую-нибудь фразу целиком. Вначале еще понятно что-то. Но потом — ничего.
Я смотрю на него: да. Слова — это камни, Каролино, в них живет лишь вкладываемый смысл.
— А вот еще, сеньор доктор.
Да, было и еще, мой милый. Было, но я не хотел «отравлять тебя», хотя потом утверждали обратное. Я кричу об этом всем, кто меня обвиняет, кричу изо всех сил.
Вернуть, вновь обрести, впитать в себя все, что предназначено человеку, принадлежит ему, принадлежит земле, на которой он родился, поглотить все, что должно быть в нем. И в этом я не ошибался, нет, я утверждаю это наперекор долгой ночи и ветру, который воет в дымоходе, наперекор вещим голосам, обступающим меня со всех сторон. Я не проповедовал смерть, Рябенький. Я проповедовал жизнь, но жизнь осознанную. Видеть — не значит ошибаться. Только вот не всякие глаза выдерживают, и тут сами глаза виноваты, а не истина.
Было и еще кое-что — тут как раз Каролино и сказал то самое:
— Я много думал, сеньор доктор, о том человеке, что повесился. Ну, о том, у которого уже рука была не та. И решил, теперь уже нет богов, которые бы создавали, стало быть, человек и есть бог, потому что может убить.
Объятый ужасом, я посмотрел на него.
— Я не говорю, что надо убивать, сеньор доктор, я этого не говорю. Я говорю, что убить — это все равно что создать. Нет, не все равно, я хотел сказать… это совсем другое, ну, ну…
И он, побледнев, отчего его красноватые угри стали еще выпуклее, по-детски захихикал.
— Сеньор доктор скажет, что это глупая мысль, но я не знаю, мне кажется… И потом, это очень сильно, когда я подумал, очень, очень грандиозно.
— Жизнь — это удивительное чудо, — сказал я. — Жизнь не имеет цены.
— Ну вот поэтому-то самому, сеньор доктор, поэтому самому. Иногда я думаю: может, убийца именно поэтому и убивает?
— Убийца — это недочеловек, а не сверхчеловек.
— Вот именно, сеньор доктор, но если бы убийца знал как следует, что он уничтожает…
Вдруг что-то темное, глухо храпящее обогнало нас и понеслось вперед. От неожиданности я вздрогнул. Это была свинья, как видно, откуда-то сбежавшая — за ней гнался человек. Только тут я заметил нечто похожее на трущобы, лепившиеся вдоль железной дороги, но Каролино объяснил мне, что это свинарники. Забыв о нашем разговоре, мы принялись смотреть на стоящие в ряд деревянные бараки, откуда теперь уже совершенно явственно доносился визг и пахло навозом. Задыхаясь, человек бежал за тучным животным, потому что очень скоро должна была пройти дрезина. И действительно, когда свинью водворили на место, по рельсам, подобно урагану, с нарастающим шумом и грохотом пронеслась дрезина. Пройдя чуть вперед, мы свернули с железнодорожного полотна и пошли по грунтовой дороге. Рядом за высокой зубчатой изгородью паслись косули, олени, кролики. Тут Рябенький, как всегда глупо посмеиваясь, что говорило и о застенчивости и о порочности, объяснил мне:
— Они для того, чтобы их убивать, сеньор доктор. Для охоты. Это олени одного здешнего богача. Когда богатые хотят поохотиться, то выпускают одного-двух. Потом убивают.
Я поглядел на него серьезно.
— Но почему ты смеешься?
— Я не смеюсь, сеньор доктор.
Только тут я заметил, что у него голубые глаза. Светло-голубые, безмятежно ясные. Они ничего не утаивали. Я закурил и молча двинулся дальше. Каролино тут же за мной последовал. Теперь мы шли по узкому мосту, идущему параллельно другому, высокому, железному, по которому ходили поезда. Внизу, образовывая заводь, разливалась река, на берегу которой были пристроены мостки для стирки белья. В недвижную зеркальную поверхность заводи в полном согласии со всем окружающим смотрелся камыш. Я остановился, зачарованный этим вечерним покоем, этой маленькой искрящейся радостью, свежей и недолговечной, а может, вспомнив flashes[15] воды на прибрежных заливных лугах моей родной деревни в ясные зимние дни.
Пройдя чуть дальше, мы увидели пасущееся на зеленом раздолье стадо и услышали слова пастуха, обращенные к собаке. Собака тут же — ей, видно, был дан приказ — сорвалась с места и, яростно лая на разбредшихся по полю коров, принялась их сгонять. На тех же, что, приняв независимый вид, останавливались и раздумывали, она бросалась и вынуждала идти к стаду. Пастух молча, не двигаясь с места, наблюдал за ней. Наконец порядок был восстановлен и все вокруг вернулось к покою, разливавшемуся по равнине под торжественный благовест колокольчиков. Недалеко от нас куры расклевывали траву и кучки навоза. И вот в какой-то момент стадо подошло к дороге. Пес, заметив нас, бросил стадо и двинулся нам навстречу. Шел он медленно, не спуская глаз с меня и Каролино, потом, явно желая попугать, пошел быстрее, а метрах в шести встал как вкопанный и залился лаем. Он вытягивал передние лапы, грудью касался земли, приподнимал зад и, вскидывая голову вверх, лаял. Инстинктивно я и Каролино нагнулись, ища камень. Пес понял и, поджав хвост, отступил, но тут же снова занял боевую позицию. В этот момент Каролино поднял камень и швырнул. Пес, судорожно дернувшись, отскочил в сторону. Камень миновал его, но, пролетев над ним, угодил — невероятно! — в голову курицы. Вокруг не было ни души, пастух, совершенно безразличный к собачьему лаю, зашел, видимо, в видневшуюся неподалеку усадьбу. Оглушенная неожиданным ударом, курица, беспорядочно хлопая крыльями, пролетела какое-то расстояние и наконец упала кверху лапками, раскрыв веером крыло. Очень может быть, что Каролино не видел случившегося, так как его внимание целиком было занято теперь уже улепетывавшим псом, потому что, когда я ему сказал: «Ты убил курицу», он глупо посмотрел на меня, потом перевел взгляд на кур. Бросился к ним, нагнулся, поднял курицу за крыло. Вокруг молчаливо простиралась безлюдная равнина. Я подошел к стоящему столбом Каролино, все еще сжимавшему крыло безжизненно висящей птицы. Он смотрел на нее пораженный, смотрел на клюв, уже окрасившийся сочившейся из него кровью, смотрел на веер раскрытого крыла, которое сжимал, и на другое, безжизненно поникшее, на черные, покрытые кольцами морщин лапы и скрюченные когти. И повторял: