«А ведь высоты боятся, потому что видят ее, — подумал Алешка. — А когда ты не видишь, сколько тебе падать, то, выходит, и бояться тебе нечего. Если нечего бояться, значит, не надо быть смелым, а если не надо быть смелым, значит, мы вообще сюда зря полезли. Вот!» На этой мысли Алешка споткнулся, потому что из его загубника на мгновение с легким шаркающим звуком исчез воздух. Вождь спокойно остановился на очередной скобе и усиленно подышал в резиновую трубку. Дышалось нормально, легко и с химическим вкусом. Жестяная корбочка распиратора висела на лице, как намордник. Челюсти крепко держали скользкую резинку.
Алешка пополз дальше, но буквально через пару метров на вдохе в его распираторе что-то заклекотало, шаркнуло несколько раз, и воздух опять пропал. С полминуты он пытался дышать сквозь загубник, а потом выпустил его, потому что не получалось. Самоспасатель, невидимый, мотнулся на брезентовом ремне, дернул слегка за шею. Алешка снова попытался вдохнуть и не смог. Воздух перед лицом был густым, как кисель, так много он содержал в себе сажи. Алешка посмотрел вверх, свесился вниз: темнота. Голова заполнилась тупой болью, в груди появилось ощущение жгучей тяжести. Он рванулся вверх с разинутым ртом, в который сыпалась только невидимая сухая сажа и не попадал воздух. Сердце ухнуло где-то между ушами, потом еще раз, еще — громче и громче. Руки тряслись и судорожно цеплялись за рубчатые жесткие скобы. Он ударился лицом о сапог Дуди, ухватил его за штанину. Шаман замер. Алешка хотел ему крикнуть, что не может дышать, но за последнюю страшную минуту, пока полз вверх, он растерял весь воздух, а вдохнуть не мог, и ему было нечем кричать. Он боялся, что, не услышав просьбы, Дуди полезет себе дальше, а его оставит здесь, в этой черной мягкой трубе, и в последние минуты жизни кругом будет лишь мрак, невидимое железо и сухая, забившая рот и нос, горькая сажа. Алешка часто-часто затрясся на Дудиной ноге и изо всех сил постарался вдохнуть, но сажа попала в легкие, и он чуть не упал от скрутившего его приступа беззвучного безвоздушного кашля. Тело судорожно билось грудью о железную скобу. Руки одеревенели. Перед глазами растекался багровый туман с черными прожилками. Что-то тыкалось ему в лицо — неприятное, скользкое, странно знакомое. Алешка помотал головой и вдруг неожиданно для себя ухватил эту скользкую штуку губами и резко втянул струю химического аромата. И еще раз. И еще. Багровый туман сразу превратился в уже привычную черноту, а в уши вместо кровяного надсадного гула вернулась мягкая, как сажа, тишина. Чужая рука выдернула загубник из его рта. Он понял, что до сих пор держится за штанину шамана. Перехватившись за скобу, Алешка подождал немного, и скоро ему в лоб стукнулся жестяной корпус распиратора — можно было сделать еще несколько вдохов. Когда воздух снова забрали, начали двигаться. Через каждые три скобы он останавливался и получал свою порцию кислорода, в котором различался вкус чужих слюней и сажи. Скоро из чернильного мрака проступили пятки резиновых сапог у него над головой. И стало видно шаманскую руку, которая свешивалась вниз с болтающимся распиратором на ремне. Высоко вверху проявлялся и все светлел кружок темного неба.
Когда на черную стену перед ним упал настоящий солнечный свет, вождь почувствовал, что позади него, а вернее внизу, там, в мягком и тихом мраке, осталась что-то очень важное, старое, привычное. А здесь, наверху, начинается неизвестное. И что бы сейчас ни произошло, вернуться туда, вниз, по тем же скобам будет уже невозможно. Потому что того, что осталось внизу, уже нет. Оно исчезло, как исчезает всякое человеческое прошлое.
Он вдохнул полной грудью, с болью, потому что сажа больно щекотала глубоко под ребрами, и вдруг оказался перед краем трубы. Прямо перед ним Дуди осторожно, прижимаясь животом к железной кромке, переваливался наружу. Вот он махнул рукой, бросая вниз ненужный больше распиратор, и его голова скрылась из виду. Алешка выглянул: со всех сторон над ним разбегался купол пронзительно синего неба и упирался на горизонте в изломанную спину горного хребта. Поселок лежал в выгнувшейся лодочкой долине, как сложная заводная игрушка. Маленькие цветные человечки ждали у кукольного домика остановки автобус, который неспешно пылил по смешной узенькой полосе голого грунта. Вот один из человечков задрал булавочную головку и указал рукой-тычинкой прямо на Алешку. «Надо спускаться», — подумал вождь.
Индейцы уселись на серый бетонный фундамент, солнечное тепло которого ощущалось сквозь штаны. Стали болтать ногами. Несколько минут все молчали, ошеломленные. Прямо над ними уходила в бесконечную высь черная железная труба. И руки, натруженные о бесчисленные ступени-скобы, горели, как будто к ним привязали горчичники.
Алешка никак не мог понять, почему там, наверху, он не заметил чертика, к которому хотел прикоснуться всю сознательную жизнь. Он задирал голову вверх, но отсюда не видно было — стоит ли все еще чертик в своем дымном поднебесье. И еще он думал: «Как Дуди узнал, что у меня распиратор сломался?» Но мысли о чертике были все же важнее, и он думал их больше.
Индеец Дима, ухмыляя толстое хитроглазое лицо, вспоминал, как его брат Ганя с хлюпаньем бил кулаком по бледной щекастой роже Леши Ильгэсирова.
— Абас! — говорил плечистый тяжелый Ганя, когда попадал Ильгэсирову кулаком в зубы.
Это ведь очень неприятно — царапать кулак о резцы такого мерзкого человека, как Леша Ильгэсиров. К тому же и зубы у грозы поселковой детворы были мерзкие — желтые и с черным налетом.
— Сидьенг кигхи! — взахлеб рассказывал Дима старшим братьям, когда объяснял, почему Ильгэсиров заслужил наказания. — Это сволочь такая! Он меня ударил!
Потом Дима подумал и добавил:
— И Дуди! Дуди тоже ударил, убай!
— А кто такой этот Дуди? Он ведь не русский? — кривил умное и нахальное лицо Мичил.
— Я не знаю, — отмахивался Дима. — Какая разница! Дуди — он из какой-то двинутой горной национальности. А Ильгэсиров — эвен!
Ганя и Мичил с улыбкой переглядывались.
— Не бойся, — сказал потом Мичил, — с Ильгэсировым Ганя поговорит. Таких уродов надо ставить на место.
Где место Леши Ильгэсирова — определить было трудно: от Ганиных ударов он перекатывался по земле то в одну сторону, то в другую, иногда вскакивая на короткие ножки и порываясь бежать. Ганя его настигал в два шага, валил могучим рывком за одежду и бил ногой. Место экзекуции с трех сторон окружали привычные северные контейнеры — рубчатыми железными стенами в пятнах ржавчины. Когда от очередной зуботычины эвен Ильгэсиров укатился к одной из этих стен и замер там неопрятной жирной кучей, Ганя весело улыбнулся и сказал младшему брату:
— Я его все-таки вырубил.
Вырубленный вдруг снова подскочил и бросился бежать.
— Эй, тохто! — помахал ему в спину Ганя, в этот момент особенно похожий своей осанистостью и благородной мордатостью на былинного якутского боотура. — А поговорить?
— Эбюсь омор!!! — крикнул через плечо Леша Ильгэсиров слова, которые должны были означать по-якутски страшное ругательство, но были настолько исковерканы эвенским произношением, что Ганя половину вечера размышлял над тем, что же именно ему предложил сделать обиженный и униженный враг.
Надо сказать, что самый старший из индейского племени, воин Коля, Ильгэсирова не вспоминал, хотя именно опухший красно-синий вид заклятого неприятеля поразил его не так давно, когда он стоял на крыльце своего дома с мертвыми котятами в руках и размышлял о тайне погребения. На фундаменте старой трубы Коля, как ни странно, думал о том, что бывает между взрослыми мужчиной и женщиной, когда они остаются наедине. Тот самый водитель вахтовки, которым так обидно дразнил Колю Ильгэсиров, почти каждый вечер звонил переливчатой соловьиной трелью в дверь их однокомнатной квартиры и уводил куда-то маму. Возвращалась мама поздно, когда уже пора было спать, и ничего не рассказывала сыну. Да тот и не спрашивал. Он просто смотрел на маму в ясном солнечном свете полярной ночи — как она в ночной рубашке ложится в свою постель, а потом отворачивался к стене. То, что мама ложилась в постель, почему-то заставляло думать о лице того водителя. Они были связаны — узкая мамина койка с лакированными спинками и чужое мужское лицо. И Коля даже знал, чем они были связаны, но каждый раз боялся додумать эту мысль до конца. А глянув вниз с тошнотворной трубной высоты, он вдруг представил себе все, что делают наедине мама и тот человек. Подробно, до мельчайших черточек в их лицах, до плоских складок сброшенной одежды, до не слышанных ни разу, ни в жизни, ни во сне, интонаций голоса. И, представив, остался равнодушен. И это неожиданное безразличие его удивляло теперь.
Спиря не боялся высоты, темноты и возможного наказания. Свежеисполненный обряд посвящения не коснулся в его душе никаких чувствительных мест. Зато, пока он лез в мягком угольном мраке по отвесной выгнутой стене, ему в голову снова пришла отброшенная было теория эвенского происхождения индейцев. Так как лазить внутри большой трубы был индейский обычай, Спиря тщательно перебирал все рассказы, сказки и песни, слышанные от деда, на предмет обнаружения отголосков этой традиции в своем родовом прошлом. И ему даже казалось, что он что-то такое вспоминает. Только очень смутно. Ему чудились пасти чудовищ величиной с землю или больше, силуэты божественных рыб в бескрайней глубине предвечного моря и свет, свет солнечного неба, возникающий так неуверенно и все ярче в адской пепельной тьме. Но он не мог определить, откуда это.