Потом Гад рассказал о той роли, которая отводилась мне. Я должен был бросить все и уехать с ним, чтобы присоединиться к борьбе. Движение нуждалось в новых бойцах и подкреплениях. Ему требовались молодые люди, которые были бы готовы отдать свое будущее. Их общая жертва принесет свободу Израилю, иное грядущее Палестине.
Я никогда раньше не слышал ничего подобного. Мои родители не были сионистами. Для меня Сион был священным идеалом, мессианской надеждой, молитвой, биением сердца, но не местом на карте или политическим лозунгом, за который убивают и умирают.
Рассказы Гада совершенно ошеломили меня. Он казался мне принцем еврейской истории, легендарным посланцем судьбы, пришедшим разбудить мое воображение, сказать людям, для которых прошлое теперь стало религией: «Придите, придите! Будущее примет вас в свои объятья. Отныне вас больше не будут унижать, преследовать и даже жалеть. Вы перестанете быть пришельцами, узниками чужого времени и чужой страны. Придите, братья, придите!»
Гад умолк и подошел к окну, взглянуть на приближающийся рассвет. Тени растаяли, и бледный изможденный свет цвета стоячей воды проник в мою комнатушку.
— Я принимаю твое предложение, — сказал я.
Мои слова прозвучали так тихо, что Гад, казалось, не слышал. Он по-прежнему стоял у окна и, помолчав минуту, повернулся ко мне и сказал:
— Светает. В нашей стране рассвет совсем другой. Здесь он серый, а в Палестине алый, как пламя.
— Гад, я согласен, — повторил я.
— Я слышал, — сказал он с улыбкой, похожей на парижский рассвет. — Через три недели ты уедешь.
Осенний ветерок, задувавший в окно, заставил меня поежиться.
«Еще три недели, — подумал я, — прежде чем я погружусь в неведомое». Наверное, я вздрогнул не столько от ветра, сколько от этой мысли.
Я убежден, что уже тогда я подсознательно понимал: в конце того пути, который мне предстоит пройти с Гадом, меня поджидает человек. Ему предназначено стать убийцей, и человек этот — я…
«Говорит Иерусалим… Передаем последние известия. Казнь Давида бен Моше состоится завтра на рассвете. Верховный комиссар призывает сохранять спокойствие. С девяти часов вводится комендантский час. Появляться на улицах запрещается. Повторяю, появляться на улицах запрещается. Войскам приказано стрелять без предупреждения…»
Голос диктора выдавал его чувства. Когда он произносил имя Давида бен Моше, в его глазах, наверное, стояли слезы.
Для всего мира молодой еврейский боец стал героем дня. Участники всех движений сопротивления Европы времен войны проводили демонстрации перед английскими посольствами. Верховные раввины столичных городов послали совместную петицию Его Величеству королю Великобритании. В их телеграмме, под которой стояло около тридцати подписей, говорилось: «Не вешайте юношу, единственное преступление которого состоит в преданности своим идеалам». Еврейскую делегацию приняли в Белом Доме, и президент обещал вмешаться. В тот день сердце человечества билось в такт с сердцем Давида бен Моше.
Было восемь часов вечера и совершенно темно. Гад включил свет. Где-то за окном по-прежнему плакал ребенок.
— Суки, — сказал Гад, — они его повесят.
Его лицо и руки покрылись испариной. Он мерял шагами комнату, зажигал одну сигарету за другой только для того, чтобы тут же погасить их.
— Они его повесят, — повторил он. — Ублюдки!
Последние известия кончились, и началась программа хорового пения. Я хотел выключить радио, но Гад остановил меня.
— Четверть девятого, — сказал он, — попробуй поймать нашу станцию.
Я слишком нервничал для того, чтобы крутить рукоятку настройки.
— Дай я, — сказал Гад.
Передача только что началась. Диктором была девушка, и мы все хорошо знали ее звучный, печальный голос. Каждый вечер в это время мужчины, женщины и дети откладывали свою работу или игры, чтобы послушать таинственный, вздрагивающий голос, который всегда начинал с одних и тех же четырех слов: «Вы слушаете Голос Свободы…»
Евреи Палестины любили эту девушку или молодую женщину, хотя и не знали, кто она. Англичане отдали бы все на свете, чтобы схватить ее. Она казалась им такой же опасной, как Старик; она тоже стала частью Легенды. Очень немногие, человек пять, не больше, знали ее в лицо, и среди них были я и Гад. Ее звали Илана; они с Гадом любили друг друга, а я дружил с ними обоими. Их любовь стала важнейшей частью моей жизни. Мне нужно было знать, что существует такая вещь, как любовь, и что, пробуждаясь, она приносит улыбки и счастье.
— Вы слушаете Голос Свободы, — повторила Илана.
Темное лицо Гада вздрогнуло. Он буквально согнулся вдвое над приемником, будто хотел ощутить руками ясный, проникновенный голос Иланы, который в тот вечер был и его голосом, и моим, и голосом всей страны.
— Два человека готовятся умереть завтра на рассвете, — говорила Илана, словно читая отрывок из Библии. — Один из них достоин нашего восхищения, другой — только жалости. Наш брат и командир Давид бен Моше знает, за что умирает; Джону Доусону это неизвестно. Оба они энергичны и умны, оба стоят на пороге жизни и счастья. Они могли бы стать друзьями, но теперь это невозможно. Завтра на рассвете в один и тот же час, в одну и ту же минуту они умрут — но не вместе, ибо пропасть разделяет их. Смерть Давида бен Моше полна глубокого смысла; смерть Джона Доусона лишена его. Давид — герой, Джон — жертва…
Илана будет говорить двадцать минут… Последняя часть ее выступления была посвящена исключительно Джону Доусону, ибо именно он ощущал глубокую нужду в поддержке и утешении.
Я не знал ни Давида, ни Джона. Но судьба их мне виделась единой. В мгновенье ока пронзило мое сознание, что говоря о близящейся смерти Джона Доусона, Илана говорила обо мне, ибо я буду его убийцей. А кто убьет Давида бен Моше? На какое-то мгновение у меня возникло чувство, что я убью их обоих и всех остальных Джонов и Давидов на земле. Я был палачом. И мне было всего восемнадцать лет. Восемнадцать лет поисков и страданий, учебы и бунта соединялось общим итогом. Я жаждал понять беспримесную нефальсифицированную сущность человеческой натуры, пути человеческого непонимания. Я рыскал в поисках правды, и вот получил роль убийцы, исполняющего работу смерти и Бога. Я подошел к висящему на стене зеркалу и взглянул на свое лицо. Я едва не вскрикнул, со всех сторон на меня смотрели собственные мои глаза.
Еще ребенком я боялся смерти. Я не боялся умереть, но в любое время, вспомнив о смерти, я содрогался.
«Смерть», говорил мне седой учитель Калман, «существо без рук и ног, без рта или головы; оно состоит из одних глаз. Если ты встретишь творение из сплошных глаз, ты можешь быть уверен, что это смерть».
Гад склонился над приемником.
«Послушай», — сказал я, но он не слышал меня.
«У тебя есть мать, Джон Доусон», — продолжала Илана. «В этот час она плачет, сердце ее обливается кровью в безмолвном отчаянии. В эту ночь она не уснет. Она будет сидеть в кресле у окна, не отрывая взгляда от часов, ожидая рассвета. Сердце ее будет бешено стучать, когда шаги твои будут стучать, уходя в вечность. „Они убьют моего сына“, скажет она. „Эти убийцы!“ Но мы не убийцы, миссис Даусон…»
«Послушай, Гад», — повторил я.
Он поднял глаза, окинул меня быстрым взглядом, повел плечами и вновь вернулся к голосу Иланы. Гад не знал, что я и есть смерть, подумал я про себя. Но мать Джона Доусона, сидя у окна в своей лондонской квартире, знала это. Она пристально вглядывалась в ночь, и у ночи были тысячи глаз, которые принадлежали ей.
— Нет, миссис Доусон, мы не убийцы. Убийцы — министры вашего правительства, они ответственны за смерть вашего сына. Мы бы предпочли встретить его как брата, угостить его хлебом и молоком и показать ему, как прекрасна наша страна. Но ваше правительство сделало его нашим врагом и, тем самым, подписало ему смертный приговор. Нет, мы не убийцы.
Я спрятал голову в ладони. Ребенок за окном перестал плакать.
Вероятно, я уже убивал раньше, но при совершенно иных обстоятельствах. Действие происходило как бы в другом измерении и при свидетелях. С тех пор как несколько месяцев назад я прибыл в Палестину, мне доводилось участвовать в различных стычках с полицией, в диверсионных актах, в нападениях на военные колонны, которые двигались по зеленым полям Галилеи или по белой пустыне. Обе стороны несли потери, но счет был в нашу пользу, потому что нашим союзником была ночь. Под покровом темноты мы заставали противника врасплох, открывали огонь по вражеским позициям, убивали десяток солдат и бесследно исчезали. Движение ставило перед собой задачу: убить как можно больше солдат. Все было очень просто.
Со дня моего прибытия, с первых моих шагов по земле Палестины, эта мысль прочно укоренилась в моем мозгу. Когда я сошел с корабля в Хайфе, два товарища посадили меня в машину и отвезли в двухэтажный дом, который находился где-то между Рамат-Ганом и Тель-Авивом. Считалось, что дом занимает профессор языкознания, поэтому было легко объяснить частые визиты множества молодых людей. На самом деле они, как и я, были курсантами школы террористов. Подвал служил нам подземной тюрьмой, в ней мы держали пленных, заложников и тех наших товарищей, которых разыскивала полиция. Именно здесь ожидал казни Джон Доусон. Тайник был абсолютно надежен. Английские солдаты несколько раз обыскивали дом сверху донизу; полицейские собаки проходили в нескольких дюймах от Джона Доусона, но их разделяла стена.