Позже Тимофея пригласили в молодежную ячейку. И уже не как понятой, а как помощник милиционера, он ходил с обысками и дежурил в районных отделениях. Посещая очередную богатую квартиру, Тимофей делал вид, что не замечает ровным счетом ничего вокруг. Рылся в книгах или одежде, сбрасывая все на пол. Норовил продемонстрировать испуганным хозяевам, что все их богатство оборачивается теперь против них же. Как ему это нравилось — топтать того, кому он завидывал всю жизнь.
Обыски нередко заканчивались тем, что старший уединялся в какую-нибудь комнатенку с молодой хозяйкой или ее дочерью и по «обоюдному соглашению» проводил там с полчасика. Потом и остальные проводили «дознание» с «послушной» хозяйкой. Когда все вволю натешатся, предлагали Тимофею. Но он, как ни старался, так ничего и не получалось, после этого он вообще перестал думать о женщинах.
Да-а, насмотрелся Тимофей настолько, что часто казалось, не с ним это происходит, что он подглядывает за кем-то очень похожим на себя. Подглядывал и гордился собой. Благодарил судьбу, что дала ему возможность хоть так-то отыграться за украденное детство, за скудную, убогую жизнь в вонючем подвале. За вечные насмешки и издевки, за то, что нет и не будет у него будущего, поскольку нет мечты — мечты, которая есть у всякого, даже у этих тварей за решеткой. Ну и ничего страшного, что нет мечты. Зато есть огромное удовольствие, которое он получает, видя испуганные глазa, страх, унижения людей, которые лучше его, умнее, у которых было все, чтобы жить счастливо, иметь многое. Почему пошли вспять, почему зажрались, заврались? Почему стали врагами своего народа, камнем на шее у рабочих!?
Как хорошо, что они есть! Раз есть они, то нужны такие, как он. Он нужен, чтобы охранять их, превращать их в простых животных тварей, выжигать каленым железом, давить как вшей!
Сорокин подбросил еще полено и пристально оглядел обе камеры. Смотрел с таким приятным, таким сладким чувством превосходства, от которого становился выше ростом, от которого разворачивались плечи, шире и сильнее становилась грудь. Он становился Тимофеем Спиридонычем!..
«Боятся, боятся меня вражины!.. — который раз с удовольствием отмечал про себя Сорокин, не встретившись ни с одним взглядом. — Вот только этот физкультурник контуженный…» — он поискал глазами нары, где тот располагался, всмотрелся в полумрак и… обмер! Подперев руку под голову, тот смотрел на него ровно, спокойно, даже чуточку грустно. Контуженный полулежал на своей шконке и глядел в сторону Сорокина. Точнее, он смотрел на огонь, по которому он ужасно соскучился, от которого хмелел даже на таком расстоянии, как сейчас.
— Ну, падла!.. — Сорокин соскочил с ящика, схватил винтовку трясущимися руками и только тут обратил внимание, что контуженный смотрит, не мигая на печь, на прогорающие поленья, совершенно не замечая его даже после того, как тот вскочил и замахал винтовкой.
Маленький охранник сморщился как от зубной боли.
— Ну, жлобина, ну с-сука.… Ничего, я тебя на закусь оставлю.… Я еще словлю «сеанс», как говорят уголовники. Ты у меня пожалеешь, что вообще родился!.. — шепотом от ярости проговорил Сорокин, цедя сквозь зубы каждое слово.
Он не сводил колючих глаз с Контуженного, нервно перебирая потными ладонями цевье винтовки. А тот и не слышал, что ему пророчат, смотрел на огонь жадно, с наслаждением, впитывая в себя его свет и тепло.
И тут же на Сороку, словно ковш холодной воды вылили: — «Ну почему я его боюсь?!» — Забилась, зацарапала внутри мыслишка, разливаясь отравой, пожирая тот хрупкий стерженек, который с таким неимоверным трудом формировал в себе Сорокин, который становился его сутью, его, пусть маленькой пока, но гордостью, ради которого он, наверное, и жил на Свете.
Что же такое в этом парне?!.. У меня власть, у меня сила, а такое чувство, что прикажи он, и я повинуюсь. А может не обращать на это внимание? Сдать этап по месту назначения и с рук долой и из сердца вон…. А если опять такой же попадется на новом этапе!?.. Не-ет, надо с этим разобраться. Правильно говорит Мартын — «кишка тонка». Весь вагон видел мой позор, — Сорокин торопливо вышагивал по вагону, то прислушивался к перестуку колес, то украдкой бросал взгляды на Контуженного.
«Главное, что никакой не уголовник, не злодей, глаза тихие…. И молчит всю дорогу. А статья 58 — и все дела. Что-то натворил видно, — уже не так злобно и гораздо спокойнее рассуждал Сорокин, — ну что ж, вот и проверю себя на этом физкультурнике. Хотя дернул же меня черт ширять его штыком…. Но кто знал, что в нем эдакая силища и бесстрашие. С таким лицом он и на взвод пойдет с голыми руками. Пожалуй, что не стоит его трогать, присмотрюсь, найду слабенькое место и вдарю — неожиданно и больно…. Вот и посмотрим тогда….» — размышлял маленький Сорокин, продолжая вышагивать взад-вперед поперек вагона
— А начну я с Фитиля. Да и остальных надо как следует за вымя пошшупать».
Так и пошло после случая с Контуженным. Не было дня, чтобы маленький охранник не придумал какую-нибудь очередную пакость для заключенных. То баланда «случайно» разливалась при раздаче, причем сразу у нескольких зэков, то сокращалось время, отведенное на оправку при остановках. Участились внезапные «подъемы» по ночам со сверкой заключенных по списку…, и многое другое.
Дождался своего часа и Учитель. Подловил его Сорокин под самое утро, когда сладость сна становилась настолько велика, что сидящий в каждом зэке чуткий и тревожный внутренний сторож, не дремлющий почти всю ночь, расслаблялся и уже вполглаза, вполуха нес службу своему хозяину. Маленький охранник дотянулся до ног Учителя, которые были настолько длины, что почти упирались в решетку. Осторожно размотал обмотки, в которые тот был облачен и вложил ему между пальцев кусочки газетной бумаги, как ни была она дефицитна для курильщиков, и поджег. Рев несчастного разбудил всех, заглушил все звуки грохочущего вагона. Учитель крутил ногами, не понимая спросонок, что происходит, почему так жжет, отчего еще больше раздувал пламя и сильнее обжигался.
Сорокин катался по полу, икал и повизгивал когда был уже не в силах смеяться. Его багровое, сжатое в кулачок лицо гримасничало, что по всей вероятности выражало крайнюю степень наслаждения.
— Почему!?.. — поднявшись к учителю на третий ярус, спросил Оула. Он, действительно, никак не мог понять, почему этот маленький, похожий то ли на птицу, то ли на мелкого зверька охранник так себя ведет, позволяя себе столь дикие, никак не укладывающиеся в голове поступки!
Учитель долго молчал, глядя куда-то через решетки, через стены вагона. Его глубокие, грустные глаза по другую сторону очков слегка слезились то ли от дыма, которого было больше наверху, то ли от обиды.
— Ты-то сам как здесь очутился? — вопросом на вопрос тихо ответил тот, — эстонец или латыш?
И не дожидаясь ответа, видимо боль, и обида пересилили любопытство, заговорил спокойнее и ровнее, заговорил еще тише, доверительнее:
— Видишь ли, паренек, — начал он еще тише, — если бы ты повнимательнее заглянул в глазки этой «макаки», то увидел бы что в них нет жизни, огня, один холод и пустота. В них нет отражения. А, стало быть, это и не человек выходит вовсе, а так — отпечаток, копия его. Он не получился. Случайно родился в свое время. Его как бы не должно было быть. Вот и мечется, вертит своей птичьей головой, ищет себя и никак не может найти. А раз не находит, злится, пытается данной ему властью хотя бы сделать таковых или хуже. Ему надо унижать, чтобы возвыситься. Он глубоко несчастен и жизнь ему в тягость. С такими глазами долго не живут.
Учитель сделал небольшую паузу и потом добавил:
— Он очень труслив и боится всего-всего на свете…
Оула почти ни чего не понял, а последние слова вообще пропустил мимо ушей. Но то, что Учитель не рассержен на маленького охранника и как бы даже жалеет его, скорее почувствовал, чем понял. «Странно, как же можно простить такое издевательство!? — думал он, заглядывая через плечо в глаза собеседника. — Странные люди, эти русские»
— Как это глаз нет!? — все же спросил Оула продолжая заглядывать за очки Учителя. — Он же видит…
Учитель лишь пожал своими острыми плечами и даже не взглянул на Оула. А тот вдруг неожиданно для самого себя выпалил:
— Я — финн…, нет, я — саам…, — и посмотрел на Учителя, точно отвечая или оправдываясь за то, что не может всего понять.
Собеседник чуть вздрогнул, напрягся, бросил быстрые взгляды по сторонам и тихо, почти шепотом произнес:
— Ты, паренек, больше никому и никогда это не говори. Понял, нет?
Оула понял, и это не столько удивило его, сколько обидело. Значит и здесь, среди этих предельно униженных людей, ему нельзя 6ыть самим собой. И он с ожесточением захлопнул приоткрывшиеся, было створки своей «раковины».
От собеседника не скрылась реакция парня. Он положил свою почти невесомую руку ему на плечо и, слегка потормошив, добавил: