— Сорока, ты и есть Сорока. И не че петушиться как тетереву на токовище. Они и так все передохнут. Че нервы рвать!? На, погрызи лучше, — он ткнул в узкую грудь Сорокина чашку с черными брусочками ржаных сухарей.
Сорокин вялым движением отвел угощение одной рукой, а другой, сжатой в кулачок, устало постучал в то же место, куда только что упиралась чашка.
— Я чувствую, Мартын, здесь чувствую, что не успею уже, это был последний шанс. Первый и последний, — проговорил он медленно, тихо и как-то обреченно.
— Брось ты. Сорока, все будет нормально! Щас сбегаю к Гонополу, бражка должна поспеть, нос чешется.
И Мартын беззаботно, гулко зарокотал, растягивая свои губищи в пол лица. Отсмеявшись, хлопнул еще раз напарника:
— Зря ты, Сорока, пургу гонишь. Они же все деревянные по пояс.
— Нет, Мартын, ты не понял. Мне это надо было позарез. А теперь поздно. Теперь все, — еще тише добавил напарник.
— Не бзди Сорока, вороной будешь — опять захохотал Мартын и стал затаскивать трапик, не дожидаясь помощи от напарника, да и какая от того помощь…
После осечки в вагоне все затаились. Оула никак не мог поверить, что охранник в него стрелял. Хоть выстрела и не получилось, но ведь стрелял же, решился!.. Неужели за тот случай мстил!?
Это же полный бред! Что-то еще видимо на уме у этой макаки, как говорит Учитель. Но что, чем он еще насолил ему. И вот многих людей не выпустил на оправку. Как же они теперь дотерпят до утра? Явно не смогут.
Помочиться, не дожидаясь остановки, или сходить пусть даже под себя — это, пожалуй, самое страшное преступление, которое мог совершить заключенный в вагоне. Виновный наказывался немедленно и жестоко, как только это выяснялось. В экзекуциях принимал участие и Мартын. Он бил умело, больно и с последствиями, от которых не хотелось просыпаться, если удавалось заснуть.
Сами же охранники справляли малую нужду в любое время, по первой необходимости. Прямо на ходу они открывали дверь, которая откатывалась на визжащих колесиках, бегающих по швеллеру, ставили упор в виде металлического железнодорожного башмака, и понужали прямо в проем, в свистящий ветер, который частенько возвращал часть жидкости, забрызгивая ботинки, обмотки, штаны, не редко попадало и значительно выше.
Справляя нужду, охранники покряхтывали от удовольствия, а, закончив, долго трясли своим «хозяйством», ощущая на затылках завистливые взгляды, сорока двух пар глаз.
Между тем в вагон подняли баки с едой, и началась раздача. Оула отметил, что все кого не выводили на оправку даже не подошли к калитке, так и остались лежать на своих местах.
Отстучав ложками, затерев корочками хлеба досуха чашки, все успокоились и улеглись.
Весело прогудел паровоз и озорно толкнул заснувшие вагоны. Те вздрогнули, радостно отгремели своими суставами, чуточку откатившись назад
От толчка тяжелая дверь немного отъехала, освободив упор и увеличивая проем.
— Ну, пора! — Мартын загадочно подмигнул Сорокину. — Остаешься за старшего, Сорока, — гыгыкнул напарник и спрыгнул на землю. Забросив винтовку за спину, он неуклюже, в раскорячку, побежал в хвост состава, к штабному вагону, где при кухне служил его земляк, такой же рыхлый и ленивый Матвей Ганаполый. Сварливый и прижимистый парень для всех, кроме Мартына, поскольку перед призывом успел погулять с его родной сестрой.
Прошли проверяющие. Сорокин вяло отчитался о количественном составе обеих камер. Подбросил в печку дров и остался ждать, когда поленья разгорятся, чтобы затем на них набросать уголь. Впереди ночь….
Предчувствие, зародившееся после осечки, не давало покоя Сорокину. Он никак не мог понять, почему стрелял именно в Контуженного. Да и Фитиль с остальными доходягами неожиданно оказались крепкими орешками.
Сколько же он повидал таких вот побитых, истерзанных, раздавленных судьбой людей, но с остатками чего-то такого, что он видимо никогда не поймет, не откроет для себя. И все так же будет чего-то бояться в них, хотя более чем странно, вроде как должно быть наоборот. В чем же он — секрет их власти над ним, их силы, достоинства, этих интеллигентов проклятых!? Почему занозой торчит где-то в самой глубине души ощущение, будто не они, а он продолжает служить им!..
Разгорелись поленья. По вагону забегали, заплясали тени. Сорокин набрал полный совок угля и забросил в печь. Совком же поворошил поленья, подождал, когда они вновь займутся огнем, лишь после этого закрыл дверцу, бросил совок в угольный ящик и, подойдя к проему, выглянул наружу.
Сумерки сгущались. Проем светился бледно-лиловым светом. Впереди состава попыхивал паровоз, ожидая команды. Где-то там, Сорокин напряг зрение и поискал глазами мешковатую фигуру Мартына, должно быть спешащего с бражкой обратно. Нет, не видать… Сорокин вернулся к печке. Уголек разгорелся. За решетками кромешная тьма, будто никого за ними и не было. Но Сорокин видел, всей кожей ощущал все сорок две пары глаз, сверливших, прожигающих его насквозь, люто ненавидевших: «Дай волю, порвут…, мокрого места не оставят, твари!»
Тревога и страх, зародившиеся после осечки, теперь уже не давали покоя Сорокину. Он вновь выглянул в проем
— Да где же он, леший!? — Сорокин до рези в глазах всматривался в хвост состава.
В вагоне стало заметно холодно. Заключенные поеживались на нарах, прижимались друг к дружке, сохраняя собственное тепло, терпеливо ждали, когда маленький охранник прикроет проем. Последнее тепло уходило, а печка еще не скоро протопится.
Рябчиком просвистел сигнал станционного служителя. Почти тут же ответил паровоз одним длинным и двумя короткими гудками и рванул на себя вагоны. Начался маневр по выходу из тупика на основной магистральный путь.
Сорокин цепко держался за металлическую окантовку проема, продолжая искать глазами Мартына.
Когда паровоз резко дернул, заухал, заскрежетал своим железом, потащил на себя состав, дрогнула и покатилась дверь. Она катилась легко и беззвучно. Катилась, разгонялась, не встречая препятствий.
Оула, подброшенный неведомой силой, порывисто поднялся со своего места и с ужасом уставился на плавно бегущую дверь, которая стремительно закрывала проем.
«Упор, упор, где упор!..» — хотелось ему крикнуть или хотя бы окликнуть охранника, предупредить о смертельной опасности!
Но именно в этот момент Сорокин сам что-то радостно орал наружу подбегающему Мартыну.
А дверь, огромная и тяжелая, катила себе, спешила занять привычное место, спешила плотно и надежно закрыть проем и замереть.
И не беда, если что-то встанет у нее на пути: серьезное препятствие, уступит без раздумий, а если так, что-то незначительное, мягкое и хрупкое, раздавит!
Крик Оула совпал с мягким клацаньем закрывшейся двери. И не его крик, не скрежет движущегося состава, не вопль Мартына, усмотревшего в последний момент беду, не перекрыли хруст шейных позвонков маленького охранника Тимофея Сорокина.
А может все, кто видел эту жуткую картину, всего лишь угадали этот страшный звук, каждый точно почувствовал это на себе…
* * *
— Ну, че, Семен, потащили?
— Погоди…. Давай покурим, а уж тогда и за дело….
На фоне станционных фонарей маячили два плоских силуэта в островерхих шапках, длиннополых шинелях и с колючими винтовками. Под их ногами звонко похрустывал подмерзший снег, издали напоминающий хруст шоколадной фольги. Силуэты покашливали, сплевывали, шуршали одеждой, и все эти звуки далеко разбегались в тихой, морозной темноте.
— Табачок у тебя что надо! Шибко забирает, аж слезу из глаза гонит! Может наговоры какие знаешь, а, Гриша!?
— Ох, и шельма ты, Семен!
— Ладно, последний раз прошу.…
— А че вчера говорил?.. А?.. Тоже последний…. Ладно черпай, шельма… Конечно последний, если совсем на дне осталось…. Эй, эй, ты че, Семен, думаешь темно, так я и не вижу… Это ж не козья ножка — это… труба паровозная…! Во дает! … Твою мать!
Оба силуэта склонились, касаясь друг друга остриями шапок, скребли из мешочка табак, забивали цигарки. Потом шикнула спичка и осветила желтым светом лица с зажатыми в зубах загогулинами. Было слышно, как влажно зачмокали губы, втягивая в себя первый дым. Недовольно, раздражаясь запотрескивал табак при затяжках, освещая лица уже красноватым светом. Темным, тревожным облачком окутывал и лениво поднимался к верху дым.
— Редкая погода…
— Да-а, днем иш как стало припекать, а ночью морозит.
— Нет, Гришуня, табачок у тебя знатный!
— Я люблю, когда он вот так потрескивает, дым легкий и внутри дерет!.. Раза три затянешься и вроде как в груди успокоится, а ночью и глазам светлее.
— А че ж тогда вон каку беду навертел?! Тут тебе не три, а тридцать три затяжки будет.
— Не грусти Гриша. Подсушу и мой в дело пойдет.
— Э-э…, Семен, а он у нас не того, не окочурится случаем?!