подоткнута под крышу; часть крыши покато спускалась над его кроватью, не давая ему полностью поднять голову.
Этот обычный звук, почти весёлый, несмотря на серость дня, несмотря на липкий холод и голые деревья, наполнил его печальным покоем. Пока шёл дождь, он ничего не делал. Люди убивают себя лишь в более жестокие дни, которые напоминают им о мире, временах года или о ком-то.
Джонатан снова подумал о том, чтобы всё бросить, вернуться в Париж, поскорей увидеть Сержа, вытерпеть что угодно – даже своих современников – пока не сможет спасти мальчика.
Но от чего его спасать? Мир, в котором можно было считать себя счастливым, не был миром Джонатана. Серж провёл здесь три или четыре месяца – время, которое можно было считать счастьем, но он был ещё не в том возрасте, чтобы осознавать или вообще искать счастье. Его пребывание с Джонатаном было скорее предметом воспоминаний шестидесятилетней давности из категории «если бы я знал». Ибо, когда мы стареем, мы, наконец вспоминаем время, когда мы были счастливы, и жили, не зная, что оно никогда не повторится; и это и есть первые годы нашей жизни, и других не будет.
То, что Джонатан знал о жизни Сержа в раннем детстве, шокировало его. То, что он помнил о своём, было не лучше. От тех слов, что ему потом говорили – пока он не бросил свою семью, друзей и страну, и всё так называемое человечество – просто невольно хотелось кого-то убить. Более того, они (старики) с гордостью говорили, как они поступят с тобой, когда ты станешь достаточно взрослым, чтобы понять.
Шёл дождь. Мягкий и ровный, он как осторожная ласка, примирял его с жизнью, жизнью бессмысленной и одинокой.
Не умирать. Этих капель воды, издающих умиротворяющий шум, наверняка было достаточно, чтобы заставить полюбить жизнь, пока они ещё здесь.
Джонатан смотрел, как падают листья, шло время. Утром он писал письма в Париж, а затем, спустя несколько вечеров, он понял, что их перехватывают. Восьмилетний ребёнок сам не напишет. Сержу не дали бы и трёх строк в экспрессивных письмах, которые Барбара писала ему, когда ей нужны были деньги, или чтобы поведать ему об очередной вечной любви.
Джонатан не был несчастен от того, что его жизнь подошла к концу. Это началось лишь тогда, когда Серж одолжил её и оставил себе, чтобы жить самому. Но Джонатан мучился от мысли, что её может быть недостаточно для выживания мальчика.
Сильные сентябрьские дожди уступили место огромному золочёному блеску осени. Осень, пронизанная нежным и ярким светом, который от восхода до заката был подобен образу ещё одного лета.
Итак, Джонатан не умер и в полном одиночестве продолжал любить скончавшегося ребёнка.
При первых же дождях старого чёрного соседского пса разбил паралич. Джонатан услышал крик старухи, когда она вытолкнула его наружу, чтобы он не гадил в доме. Он едва ползал. Видел он плохо и натыкался на всё подряд; окоченевшие ноги не могли больше нести его и сразу же подогнулись, когда старуха, потеряв терпение, дала ему пинка под зад. Он бы лежал в сторонке столько, сколько позволит хозяйка. Но этого было недостаточно: ему не было позволено сдохнуть, пока старуха сама не решит его прикончить – она, всё ещё немного активная, ждала своей очереди и намеревалась отомстить.
В осенней сырости пёс был на последнем издыхании. Старуха положила его на коврик, а потом оттащила к двери. Она перевернула пса, и он испражнился. Джонатан увидел это и задрожал от горя.
Однажды поздно вечером, то ли потому, что ей всё надоело, или потому, что Серж тоже навсегда её покинул, или потому, что зима, грозящая смертью, нависла над их домами, она решила избавиться от собаки.
Джонатан был в саду. Он с маниакальным вниманием ухаживал за прудом Сержа и перенёс его обстановку в дом. Сквозь проволочную сетку и засохшие усики увядшего вьюнка он увидел старуху, которая тащила за собой собаку на толстой верёвке, необычно длинной.
Пёс не мог идти и завалился на бок. Старуха тащила его за шею, и наконец уволокла за угол к другой стороне дома.
Джонатан знал, что будет дальше. Он уже слышал от продавцов в деревне (так как видел много охотничьих и сторожевых собак и интересовался ими), что старых животных принято вешать. Это было бесплатно и не больно.
Поначалу Джонатан оставался на корточках, очищая, как идиот, маленький полукруглый канал, принадлежавший пруду. На дне росли тощие сорняки, которые, несмотря на холод, почти прорастали за день; он выдернул их. Единственная декорация, оставшаяся на острове – человечки, стоящие на спичечных ножках, падали из-за дождя, который их подмывал; Джонатан вставил их обратно. Ему не хотелось брать их внутрь: он предпочёл бы, чтобы они вовсе сгнили, чем увидеть остров совсем голым. Пока он работал, ему не было грустно. Его воображение воссоздавало для него каждый жест, каждую позу, каждое выражение лица Сержа и каждую интонацию его голоса, когда он играл в саду, и он был поражён тем, как много он вспомнил: ему казалось, что он запрещал себе смотреть на ребёнка.
– Боже милостивый! – кричала старуха, возвращаясь на сторону, где её мог видеть Джонатан. – Ублюдок! Тупой придурок! О господи Иисусе!
Женщина проковыляла со своей палкой, подхватила лопату с земли и снова пошла прочь, тяжело ступая.
В ужасе Джонатан потратил несколько секунд, чтобы понять, что это значит. Очевидно, она не собиралась копать могилу. Нет: из-за недостатка силы в руках ей, должно быть, не удалось повесить животное, и она изменила свой метод.
Джонатан внезапно вскочил и выбежал в проулок. Он проник в соседский сад и побежал к задней части дома.
Было уже поздно. Или ещё рано. Женщина ломала собаке шею и череп остриём лопаты, пока та лежала на земле, одновременно выкрикивая оскорбления. Она отклонялась в сторону, прижимая черенок локтем. Пёс не лаял, но при каждом ударе издавал слабый стон, вырывающийся из его хилых лёгких. Его голова и шея, изрезанные множеством блестящих ран, были залиты тёмно-красной кровью. Он был жив, стонал, его трясло от каждого удара лопаты. Старуха кричала:
– Да сдохни ты,