и один, и учуял дохлую мышь, и всех выпустил, но не успел опомниться, как Бун пошел и отлупцевал эту девушку и сразу вернулся и голыми руками чуть не прикончил Бутча, не посмотрел на пистолет и прочее, и тут мистер Полимас учуял уже целую дохлую крысу. И пускай мистер Полимас ростом не вышел и старик к тому же, он мужчина что надо. Мне тут говорили, его жену в прошлом году хватил удар, она обезножела и обезручела, а дети все женаты и замужем, разъехались кто куда, так он ее и кормит, и моет, и каждое утро поднимает с постели, и каждый вечер укладывает в постель, и стряпает вдобавок, и порядок в доме наводит, разве что придет какая-нибудь соседка и поможет. Но по его виду и повадке ни за что этого не скажешь. Он пришел туда — сам я там не был, но мне говорили, — и увидел, что не то двое, не то трое держат Буна, а еще один старается не дать этому Бутчу избить Буна пистолетом, и тогда прямиком подошел к Бутчу и выхватил у него пистолет, а потом стал на цыпочки и сорвал бляху, а с ней и половину рубахи вырвал, и дал по телефону звонок в Хардуик, чтобы прислали машину и забрали всех в тюрьму, женщин тоже. Когда женщины, это называется бляжничество.
— Бродяжничество, — сказал дядюшка Паршем.
— А я что говорю? — сказал Нед. — В общем, зовите как хотите, а я называю — каталажка.
— Не верю, — сказал я. — Она это бросила.
— Значит, скажем ей «премного благодарны», что снова начала, — сказал Нед. — Не то я, и ты, и Громобой…
— Она это бросила, — сказал я. — Обещала мне, что бросит.
— Так почему нам вернули Громобоя? — сказал Нед. — Почему у нас теперь одно дело осталось — выпустить его на скачки? Не обещал разве мистер Сэм вернуться сегодня, а уж он-то знает, как быть дальше, и тогда я, и ты, и Бун уже почитай что дома.
Я продолжал сидеть. Было еще рано. То есть было всего еще восемь утра. День обещал быть жарким — первый по-настоящему жаркий день, предвестник лета. Понимаешь, просто повторять не верю облегчало, но только на секунду, стоило словам, звуку голоса замереть — и оказывалось, что она — мука, ярость, обида, боль, называй как хочешь — ничуть не притупилась.
— Мне надо в город, — сказал я дядюшке Паршему. — Если вы позволите мне взять одного мула, я, как вернусь домой, сразу вышлю вам деньги. — Он тут же встал.
— Пойдем, — сказал он.
— А зачем? — сказал Нед. — Все равно уже поздно, мистер Полимас послал за машиной. Они уже все равно уехали.
— Он поедет им наперерез, — сказал дядюшка Паршем. — Отсюда до дороги, которой они поедут, меньше чем полмили.
— Мне надо хоть немного поспать, — сказал Нед.
— Знаю, — сказал дядюшка Паршем. — Я сам с ним поеду. Еще вчера сказал, что поеду.
— Я пока что домой не собираюсь, — сказал я. — Мне просто надо на минутку в город. Потом сразу вернусь.
— Ладно, — сказал Нед. — Дай мне хоть кофе допить. — Но мы не стали его ждать. На одном из мулов Ликург, вероятно, уехал в поле, но второй был на месте. Мы еще не успели его запрячь, как пришел Нед. Дядюшка Паршем показал нам кратчайший путь к дороге на Хардуик, но мне было все равно. То есть все равно, где встретиться с ним. Не замучайся я так со скачками, и женщинами, и помощниками шерифов, и вообще со всеми, кому лучше бы сидеть дома и никуда не уезжать, я, наверное, и ради себя, и ради Буна, предпочел бы устроить это краткое свидание в каком-нибудь уединенном месте. Но сейчас мне было все равно: хоть на проезжей дороге, хоть посреди городской площади, меня это не трогало; пусть даже все они будут сидеть в автомобиле. Но никакого автомобиля мы по дороге не встретили, кто-то, несомненно, мне покровительствовал; сделать это при свидетелях было бы невыносимо всякому, но особенно невыносимо тому, кто целых четыре дня так верно служил He-Добродетели и так мало просил взамен. То есть всего-навсего больше не встречаться с ними без особой нужды. Что мне и было даровано: мы подъехали к гостинице вслед за пустым еще семиместным «стенли-стимером», достаточно просторным для вещей двух, нет, считая Минни, трех женщин, на двое суток укативших из Мемфиса в Паршем; сейчас они, вероятно, паковали их наверху, так что, как видишь, даже конокрадство заботится о своих присных. Нед придержал колесо, чтобы я мог слезть.
— Так и не скажешь, что тебе здесь надо? — спросил он.
— Нет, — сказал я. Длинный ряд кресел на веранде был пуст; вздумай Цезарь праздновать там свой триумф, он праздновал бы его в полной изоляции, подобающей новому положению Буна и Бутча; вестибюль тоже был пуст и вполне годился бы для целей мистера Полимаса, но мистер Полимас был мужчина что надо, поэтому они все сидели в дамской гостиной — сам мистер Полимас, шофер машины (тоже помощник шерифа, во всяком случае, он носил бляху), Бутч и Бун, отмеченные свежими следами недавнего сражения. Но для меня существовал единственно Бун, и он все понял по моему лицу (он его знал уже порядочно лет), а может, это была подсказка его собственного сердца или, скажем, совести. Он быстро проговорил:
— Погоди, Люций, слушай, погоди! — уже заслонясь рукой и быстро вставая со стула, уже делая шаг назад, отступая, а я шел на него, старался дотянуться до него, вполовину меньше ростом, чем он, и у меня не было никакой подставки (хуже, чем позор — пародия на него!), но я должен был достать, пусть даже подпрыгнув, должен был изловчиться и дать ему пощечину; и я плакал, да, да, я опять ревел и уже не видел его, просто ударил так высоко, как мог, и для этого мне пришлось подпрыгнуть, иначе как бы я добрался до его твердых как Альпы и высоких как Альпы уступов и скал, и мистер Полимас повторял за моей спиной: «Правильно, так его! Он ударил женщину, какая разница, кто она!» — и он (или кто-то другой) придерживал меня, пока я не стал вырываться, не вывернулся и, ничего не видя, пошел к двери, к тому месту, где, мне казалось, была дверь, и чья-то рука все время направляла меня.
— Погоди, — сказал Бун. — Ты же, наверное, хочешь повидать ее? — Понимаешь, я устал и у меня болели ноги. Я был вконец измочален, мне нужно