Дон Авито Карраскаль рассказал ему скорбную историю своего сына[14]{55}. И заключил ее словами:
— Теперь ты знаешь, Аугусто, как я попал сюда.
Аугусто молча опустил глаза. Они шли по проспекту Аламеда.
— Да-да, Аугусто, — продолжал дон Авито, — единственная наставница жизни — это жизнь, никакой другой педагогики нет. Научить жить может только жизнь, и каждый человек должен заново приниматься за эту науку.
— А труд поколений, дон Авито, а наследие веков?
— Есть лишь два вида наследия: иллюзии и разочарования. И то и другое можно найти только там, где мы сейчас с тобою встретились, — в храме. Уверен, тебя привела туда либо великая иллюзия, либо страшное разочарование.
— И то и другое.
— Да, и то и другое. Ибо иллюзия, надежда порождают разочарование и воспоминание, а разочарование и воспоминание, в свою очередь, порождают иллюзию и надежду. Наука — это действительность, это настоящее, дорогой Аугусто, а я уже не могу жить настоящим. С тех пор, как мой бедный Аполодоро, моя жертва, — на этих словах в голосе его послышались рыдания, — умер, точнее, покончил с собою, с тех пор для меня нет настоящего, нет ничего нужного для меня ни в науке, ни в действительности. Я могу жить только воспоминанием или надеждой. Вот я и пришел сюда, к очагу всех иллюзий и всех разочарований, — в церковь!
— Так, значит, вы теперь веруете?
— Почем я знаю!
— Значит, не веруете?
— Не знаю, верую я или нет; знаю лишь, что молюсь. И даже толком не знаю, о чем молюсь. Нас здесь несколько человек, по вечерам мы собираемся в этом храме помолиться. Я не знаком с ними, а они — со мною, но мы чувствуем некую солидарность, духовную общность. Теперь я думаю, что человечеству вовсе ни к чему гении.
— А ваша жена, дон Авито?
— О, моя жена! — воскликнул Карраскаль, и слеза, блестевшая в его глазах, казалось, вспыхнула внутренним светом. — Моя жена! Я открыл ее! Пока ужасное несчастье не обрушилось на меня, я не знал, каким сокровищем владею. Лишь тогда я сумел проникнуть в тайну жизни, когда в страшные ночи после самоубийства Аполодоро я склонял голову на ее колени и в ее материнских объятьях плакал, плакал без конца. А она нежно гладила меня по голове и говорила: «Бедный мой ребенок! Бедный мой!» Никогда, никогда она не была настолько матерью, как в те дни. Я никак не думал, делая ее матерью, — и зачем? только чтобы она стала материалом для создания будущего гения! — никак не думал, что придет день, когда она станет мне необходима именно как мать. Ведь я не знал свою мать, Аугусто, совсем не знал; у меня не было матери, я не знал, что это такое, до тех пор, пока мы с женой не потеряли сына и она почувствовала себя моей матерью. Ты-то знал свою мать, Аугусто, ты знал бесценную донью Соледад; если бы не это, я бы советовал тебе жениться.
— Да, я знал свою мать, дон Авито, но я потерял ее, и там, в церкви, я ее вспоминал.
— Ну, так если хочешь заново обрести мать, женись, Аугусто, женись!
— Другую мать мне уже не найти.
— Ты прав, но все равно женись!
— Каким образом? — сказал с натянутой улыбкой Аугусто, вспоминая одну из теорий дона Авито. — Как? Путем дедукции или индукции?
— Сейчас не время шутить. Бога ради, Аугусто, не напоминай о моей трагедии! Но в конце концов, если думать в стиле твоей шутки, то женись с помощью интуиции!
— А если женщина, которую я люблю, меня не любит?
— Женись на той, которая тебя любит, даже если ты не любишь ее. Лучше жениться так, чтобы завоевывали твою любовь, чем самому ее завоевывать. Ищи женщину, которая тебя полюбит.
В мозгу Аугусто мелькнул образ девушки из прачечной. Потому что ему показалось, будто бедняжка в него влюбилась.
Когда наконец Аугусто распрощался с доном Авито, он пошел в казино. Он хотел рассеять туман в голове и в сердце, сыграв партию в шахматы с Виктором.
XIV
В поведении своего друга Виктора Аугусто заметил нечто необычное: тот не выиграл ни одной партии, был угрюм и молчалив.
— Виктор, с тобой что-то происходит.
— Да, друг мой, неприятности. Мне необходимо развеяться, пойдем-ка на улицу: вечер такой приятный. Я все тебе расскажу.
Виктор, лучший друг Аугусто, был старше его на пять или шесть лет. И уже около двенадцати лет был женат, так как женился очень молодым, как говорили, по долгу совести. Детей у него не было.
На улице Виктор начал свой рассказ:
— Ты ведь знаешь, Аугусто, мне пришлось жениться совсем молодым.
— Пришлось жениться?
— Не делай вид, что для тебя это новость: сплетни ведь до всех доходят. Нас поженили родители, родители мои и моей Елены, когда мы были еще совсем детьми. Женитьба казалась нам игрой. Мы играли в мужа и жену. Но то было ложной тревогой.
— Что ты называешь ложной тревогой?
— То самое, из-за чего нас поженили. Чрезмерная щепетильность родителей! Однажды они узнали об одном нашем грешке, произошел небольшой скандал, и, даже не ожидая, будут ли последствия, нас женили.
— И хорошо сделали.
— Я бы так не сказал. Дело в том, что последствий не было ни после первого грешка, ни после тех грешков, которые мы совершали уже женатыми.
— Грешков?
— Да, у нас было именно это. Грешки. Я ведь тебе уже говорил, что мы играли в мужа и жену.
— То есть как?
— Нет, нет, не думай ничего дурного! Мы были слишком молоды для извращений, да и сейчас тоже. Но мы меньше всего думали об устройстве семьи. Юная парочка вела так называемую супружескую жизнь. Но прошел год, последствий все не было, и мы начали дуться друг на друга — косые взгляды, безмолвные упреки! Я не мог примириться с тем, что я все еще не отец. Я уже был вполне мужчиной, мне минул двадцать один год, и, честно говоря, с мыслью, что я хуже других, хуже любого идиота, который ровно через девять месяцев после женитьбы или раньше получает своего первенца, с этой мыслью я не мог примириться.
— Но чья была вина?
— Хотя тогда я этого ей не говорил, но, конечно, во всем обвинял ее: «Эта женщина бесплодна, из-за нее надо мной смеются». А она, со своей стороны, обвиняла меня и даже предполагала, будто я…
— Что ты?..
— Ничего, но когда проходит год и другой и супруги все еще бездетны, жена начинает думать, что виноват муж, что брак неудачен из-за какой-то его болезни… Мы стали врагами, в нашем доме завелся демон. И наконец, демон своего добился: начались взаимные упреки, вроде «ты никуда не годишься» и «да нет, это ты плох», и тому подобное.
— Поэтому ты два или три года спустя после женитьбы был так мрачен, озабочен, расстроен? Из-за этого тебе пришлось поехать одному в санаторий?
— Нет, не из-за этого. Было кое-что похуже.
Наступило молчание. Виктор опустил глаза.
— Хорошо, хорошо, не говори, я не хочу знать твоих секретов.
— Ладно, расскажу тебе! Измученный этими супружескими раздорами, я вообразил, будто все дело не в интенсивности или в чем-то другом, а в частоте наших… ну ты меня понимаешь?
— Да, кажется, понимаю.
— И я, как дикарь, стал есть все, что мне казалось питательным и укрепляющим, да еще со всевозможными специями, особенно теми, которые слывут возбуждающими. Я начал как можно чаще заниматься любовью с женой. Вот и довел себя.
— Ты заболел?
— Естественно! И если б мы вовремя не сообразили, в чем дело, и не обратились к врачу, я бы, наверное, отправился на тот свет. Но зато меня вылечили во всех отношениях: я вернулся к жене, мы успокоились и смирились. Мало-помалу в доме у нас воцарился если не полный мир, то почти счастье. В начале этой новой жизни, через четыре-пять лет после женитьбы, мы еще жаловались иногда на свое одиночество, но очень скоро мы не только утешились, но даже привыкли к нашему состоянию. В конце концов мы перестали скучать без детей и даже сочувствовали тем, кто их имел. Мы привыкли друг к другу, мы стали друг другу необходимы. Ты этого не можешь понять.
— Да, пожалуй, не понимаю.
— Ну так вот — я стал для своей жены привычкой, как и она для меня. Все в нашем доме постепенно вошло в рамки умеренности, и еда — тоже. В двенадцать, ни минутой раньше или позже, суп уже на столе; мы каждый день едим почти одни и те же блюда в том же порядке и количестве. Я ненавижу перемены, как и Елена. У нас живут по часам.
— Это мне напоминает слова нашего друга Луиса о семействе Ромера; он говорит, что они «муж и жена холостяки».
— Правильно. Потому что нет холостяка более одинокого и закоренелого, чем женатый человек без детей. Как-то раз, чтобы заменить ребенка, — ведь, что ни говори, во мне не умерло отцовское чувство, а в ней — материнское, — мы подобрали, или, если угодно, усыновили, собаку. Но она подавилась костью и умерла на наших глазах; вид этих влажных собачьих глаз, моливших о спасении, наполнил нас такой скорбью и ужасом, что больше мы уже не хотим держать ни собак, ни вообще что-либо живое. Нам хватает больших кукол из папье-маше — ты их видел у нас, — Елена их одевает и раздевает.