Наконец показалось море – сероватое, словно застывшее – ни волн, ни прибоя. Кое-где у берега лежали белые островки соли, словно небольшие белоснежные сугробы.
Вышли, расположились. И осторожно зашли в воду, предварительно проинструктированные аборигенами. Не кувыркаться, переворачиваться осторожно, сесть как на стул и – балдеть!
Вода была такой странной, словно в ней растворили баржу с глицерином – жирная и плотная на ощупь. Концентрация соли – Жаров не удержался, лизнул – была невообразимой.
После воды побежали в душ – тело пощипывало, всюду чесалось. Потом намазались серой маслянистой грязью, естественно, сфотографировались, потом опять залезли под душ, посидели на песке, выпили прихваченный запасливой Наташкой чай из термоса и двинулись обратно.
На обед остановились в придорожном кафе – кебабы, салат, разумеется, хумус и много зеленого чая.
Вернулись домой и дружно рухнули спать – Борька дал этому научное объяснение: воздух на Мертвом насыщен йодом и бромом. Расслабон нереальный! Признался, что еле доехал – так клонило в сон.
Вечером гуляли по центру, заходили в сувенирные лавочки, скупали подарки по списку – Жарову на работу, девочкам, мальчикам, заму, бухгалтеру. Разумеется, матушкам, близкой родне. Ритиным девицам на работе. Домработнице, консьержке, косметичке, дачному сторожу, зорким оком оберегающему их владения от воров. Уф!
А вечером пошли к Давиду. Он встретил их как самую близкую родню. Шепнул Жарову:
– Меню не смотри, все сделаю как себе!
Жаров улыбнулся и кивнул. И снова было так вкусно, что они мычали от удовольствия, щурились, причмокивали, качали в изумлении головами и показывали поднятые кверху большие пальцы довольному хозяину.
Но надо было возвращаться – назавтра они улетали. Рейс был утренний, совсем ранний, и нужно было спешить, чтобы собрать чемодан.
Чемодан был собран, и они сели на кухне.
– Прощальный чай, – объявила Наташка.
Прощальный чай оказался грустным – всем было немножко не по себе. Отчего-то накрыла такая печаль… Печаль от расставания, от того, что закончился праздник, случившийся так неожиданно и внезапно, праздник, на который никто из них не рассчитывал. Печаль от того, что они вдруг снова ощутили себя такими родными и близкими, потому что нет родней и ближе свидетелей твоей молодости. Печаль от того, что приходится расставаться и, несмотря на возможности нового времени видеться, встречаться, общаться в скайпе, все понимали, что жизнь снова закрутит, завертит… И снова они будут откладывать, переносить… – до лучших времен, до лучших времен…
И разлука может обернуться долгими годами. А жизнь-то летит! Летит, как сверхзвуковой самолет. И годы летят – «наши годы как птицы».
И они будут клятвенно обещать друг другу, что вот на следующий год – обязательно! А в этом не получилось, прости… Но на следующий год найдутся дела, и обнаружатся неразрешимые проблемы, и подведет здоровье, и не будет денег или аврал на работе…
Обязательно найдется какая-нибудь мелкая или крупная помеха, не стоящая, в принципе, ничего. И они будут оправдывать себя и строить планы на будущее.
В зале аэропорта они встали кружком и говорили о какой-то ерунде. Жаров обнял Борьку и Наташку и, проглотив тугой комок в горле, хрипло сказал все, что держал в голове всю эту неделю. И про тепло их гостеприимства, и про них, таких родных, любимых и замечательных. И про Наташкины котлеты с борщом, и про их с Борькой ночные перекуры на узком балкончике. И еще про то – не очень внятно, скомканно, очень смущенно, про то… Ну, что они значат в его жизни.
– В следующем году в Иерусалиме! – выспренно заявил Левин.
Рита подошла к Наташке, и они обнялись. Борька, смущаясь, поцеловал Риту в затылок.
Пройдя регистрацию, они обернулись – долговязый силуэт Левина и маленькая, почти невидимая фигурка Наташки уже растворились в толпе.
В самолете Рита села у окна и прикрыла глаза. Жаров как всегда начал листать газету.
Самолет пошел на взлет, и Жаров почувствовал, как жена напряглась – она боялась посадок и взлетов, да и сам полет был для нее всегда стрессом и усилием над собой.
Он взял ее за руку, и она благодарно пожала его руку. Взлетели. Самолет стал выравниваться и набирать скорость. Зажглась табличка – можно расстегнуть ремни и посмотреть телевизор. Запустили старый штатовский боевик с неутомимым Дольфом Лундгреном. Жаров, как всякий мужик, любил такую ерунду, крепко и грамотно сбитую Голливудом.
Рита уснула, прислонившись головой к окну. Самолет слегка затрясся, запрыгал на облаках, и пилот объявил попадание в зону турбулентности. Зажглось табло, и стюардессы прошлись по рядам, призывая к порядку.
Он снова взял Риту за руку, и она крепко сжала его ладонь. Минут через пятнадцать все успокоилось, и самолет пошел плавно, гладко, будто выбрался из короткого шторма.
Погасла табличка, и стюарды засуетились с обедом.
– Слушай! – вдруг оживился Жаров. – А давай наконец заделаем баню! Поставим в углу, у забора, – места полно, на улице стол, скамейки. Нет, ты представь, – загорячился он, – зима, снег, сугробы. Напаришься и – на улицу, сразу в сугроб! А летом на столике чаи погонять, а Рит? Мы же давно мечтали! Приедем – поставим сруб. За зиму он отстоится, и весной можно строить. А к лету все будет готово. И непременно – купель! Прямо на улице, чтоб сквозь ледок! А? Здорово, правда? Мы же так любим с тобой эти штуки!
Рита улыбнулась, взяла его за руку и, наклонившись, сказала чуть слышно, на ухо:
– Давай подождем с баней, а, Сань? Ну, не к спеху же. Столько ждали, еще подождем. Годик хотя бы…
Он не сразу въехал – мужик, что поделаешь! Реакции замедленные, надо признать…
А когда до него дошло то, что она имеет в виду, он откинулся на спинку кресла, расстегнул ворот рубашки, потому что вдруг ему стало душно, выдохнул, пытаясь дышать спокойно, и взял руку жены. Ритины теплые пальцы погладили его вспотевшую от волнения ладонь. Она положила голову ему на плечо, и он закрыл глаза.
– Господи! Да о чем ты? Столько лет не строили, и еще не построим… Тоже мне дело – баньку собрать! Будет надо – так ведь за месяц, не больше!
– А домой хочется, правда? – спросила она.
Он кивнул. Домой хочется всегда. Потому что домой.
Взлет, зона турбулентности, воздушные ямы и рытвины, посадка. Пристегнуть ремни и ослабить.
Собственно, как вся наша жизнь. Очень похоже.
И еще – надежда. Без нее никуда. Ни в полете, ни в жизни.
Вечный запах флоксов
Дорога от станции была знакома до мелочей – до таких незначительных мелочей, на которые обычный прохожий просто не обратил бы внимания. Серый валун у дома с зеленым забором. Густой разросшийся шиповник на перекрестке Садовой и Герцена. Дряхлая, почти черная скамеечка у дома с покосившейся башенкой – когда-то тысячу лет назад, когда она была еще девочкой, на этой скамейке сидела совсем древняя старуха. Старуха смотрела в одну точку, и казалось, что она дремлет с открытыми глазами. Старухи давно уже нет, а скамеечка все стоит – гнилая, темная, с трухлявыми ножками, прибитыми ржавыми гвоздями.
Трехколесный детский велосипедик, тоже брошенный еще в те времена и так и прижившийся за кустом жасмина, – никто и не думал его убирать.
«Белый дом» – тогда еще самый высокий, с огромной мансардой, выкрашенный в такой непрактичный, совсем «не дачный» цвет. Хозяин его – известный композитор – был чудаком и выдумщиком.
Кривая сосна – и вправду кривая. Совсем непохожая на своих сестер – высоких, стройных, точно гигантские спички, тянущихся еще дальше, вверх.
Эта уродица стояла у дороги – низкая инвалидка с перекрученным стволом и неряшливой разлапистой кроной.
Она служила опознавательным знаком для гостей – мама так обычно и объясняла: «От кривой сосны направо, еще метров двадцать – и серый забор». Еще сосна была демаркационной линией для маленькой Нюты – например, разгоняться на велосипеде можно было только до «кривой». Дальше – ни-ни! И если мама увидит – на следующий день с участка не выпустят. Страшное наказание.
Позже, в возрасте нежном, у «кривой» собирались компашки. И, разумеется, назначались свиданки.
Словом, кривая была местом известным и знаковым. Идя со станции, она обязательно останавливалась у «кривой» – тяжелые сумки оттягивали руки, и, хоть до дому оставалось рукой подать, ей не терпелось передохнуть, оглядеться, глубоко вздохнуть, набрав в легкие воздуха, увидеть свой серый забор и наконец прочувствовать, что она – дома.
Московскую квартиру Спешиловы не любили, хотя ждали долго, лет двадцать – в смысле, свою, отдельную. Метро в двух шагах, до рынка пешком. Рай, что и говорить. Да и квартира была замечательная – две комнаты окнами во двор, просторная кухня, большущая ванная. Живи и радуйся! Радовались, но… Дачу любили больше.
Жертвовали центральным отоплением, удобствами, поликлиникой, метро и прочими благами цивилизации. Чтобы летом дышать сиренью, жасмином, сосной. Слушать пение птиц, смотреть, как заходит солнце. Слышать, как ритмично барабанит по жестяной крыше дождь. Как желтеет клен под окном, как первый снег покрывает прелые хвою и листья.