Остановилась на берегу Старицы. Вода в реке, проросшая камышом, загадочно чернела. Сумерки дымчатыми тенями заткали степь и небо, земля тесным кольцом замкнулась вокруг. Наталья села в высокую траву и прислушалась. Издали донесся голос кузнечихи. Она кричала на всю степь, и ей отвечал муж. Должно быть, они шли домой после ужина. Вскоре хлопнула дверь, и голоса слышались глуше.
Покоряясь непреодолимому желанию узнать, что происходит у кузнеца, Наталья подошла к его избе и встала под тополем, напротив открытого окна.
— Жилы оборвешь в своей кузне! — кричала кузнечиха откуда-то из глубины избы. — Парня в муку вогнал! За одну-то лукову похлебку!
— Вон машины какие… на том берегу, — с тяжелой завистью гудел кузнец.
Наталья теперь хорошо различала фигуру кузнеца: он сидел у окна, праздно опустив длинные руки.
— Чинил бы ты машины, — неожиданно ласково сказала кузнечиха. — Постукал, да и рубль в карман. А я бы в ситцах ходила.
Кузнец молчал.
— Уйдем, Ваня! — проговорила кузнечиха совсем близко, у окна. — Не цепью прикованы!
— Уйдем, папаня! — крикнул из угла парень.
Кузнец пошевелился, бережно положил кулаки на подоконник и сказал, отрывисто, неразборчиво и словно с болью выговаривая каждое слово:
— Из коммуны уйду… люди увидят… Кто идет по полю? Дезертир… идет!
Кузнечиха отпрянула от него и заметалась по избе, грузно топая босыми пятками. Она невнятно что-то бормотала, привапливая и вскрикивая:
— Дьявол копченый! Темная твоя голова!
— Маманя! — послышался голос Паньки.
Кузнечиха закричала на сына:
— Уйди-и ты!
В ее голосе послышалась такая злобная тоска, что Наталья заробела и поспешно ушла.
В большом доме было темновато и пусто. Наталья опустилась на голые нары. «Вот как живут: словно на краю стоят, шагнешь и провалишься», — подумала она и тоскливо вскинула голову. С портрета, висевшего на стене, глянул на нее большелобый человек. Даже в сумерках было видно, что в прищуренных глазах и под усами таится у человека улыбка.
Наталья встала, подошла к портрету. Дилиган говорил ей, что этот человек заботится о коммунах по всей России и добивается крестьянского счастья. Попробовала представить себе всю Россию. Но она нигде не была, кроме уездного города, и испытывала только смутное удивление перед огромностью русской земли, лесов и морей, о которых ей почти не приходилось слышать. Родина ее Франца лежала где-то в чужих горах.
«Неужто и про нашу коммуну Ленин знает? — внезапно подумала она. — Вот про меня бы узнал. Молода я еще, жизни хочу. Мое-то счастье где?»
Она вспомнила хмурое скуластое лицо Николая, вспомнила его суровые слова, всплеснула руками и со стоном повалилась на нары.
…Весь следующий день Наталья молчала и жалась к Марише. Обе женщины были теперь поразительно схожи — осунувшиеся, истомленные, неприветливые.
К вечеру Авдотья собралась по веники и кликнула Наталью. Та послушно отложила шитье и поднялась, с удивлением чувствуя, что не может ослушаться. Она давно заметила, что Авдотье даже мужики повинуются с одного слова.
По дороге их нагнала Дунька.
Авдотья невольно улыбнулась: почудилось ей, что бежит какая-то незнакомая статная девушка. Дуньке пошел всего четырнадцатый год, но она вышла ростом в отца, была крута в плечах и в своих длинных юбках становилась похожей на взрослую девушку.
Но здесь, в степи, Дунька сразу же подоткнула свои юбки, чтобы не мешали. Светловолосая, голоногая, она нетерпеливо помчалась вперед. Авдотья проводила ее пристальным взглядом. Наталья шагала молча, хмурясь: вспомнила, должно быть, свои девичьи года.
Они вошли в полынь, высокую, плотную, только кое-где разреженную желтыми глазками сурепки. Авдотья подозвала Дуньку, и они принялись ломать веники. Наталья сразу пошла от них в сторону, стараясь, однако, не удаляться.
— Ты у нас одна девица, — сказала Авдотья Дуньке. — Ксюшка в лес глядит. А тебе приданое в коммуне справим.
Дунька конфузливо засмеялась. В синих глазах Авдотьи сияла любовь. Может быть, та самая материнская любовь, которой Дунька совсем не знала.
Авдотья сломила еще несколько стеблей, уселась в седой чащобе полыни и певуче заговорила:
— А я, дочка, вот как заневестилась. Жила тоже без родной матушки, у тетки. Тут подоспел девичий год. У меня парень один был, любимый мой, Степой звали. Да я не смела сказать. Вот вечерком как-то тетка говорит: «Полы вымой». Это на ночь-то полы мыть? Я до середины домыла, и тут она зло закричала: «Сваты приедут!» Я затряслась вся, полы-то, почитай, своими слезами домыла. В тот вечер пропили меня. А через три дня и жених во дворе. Я в чулан спряталась. Тетка мне кинула туда гусарики, полушалок, новое платье. Я вздула лампу, нашла старый гвоздь, накалила и кудри навела. Сама плачу, сама кудри навожу. На гусариках пуговицы никак не разгляжу от слез. Но, делать нечего, вышла. Жених дюжий такой, незнакомый. А волосы красные. Испугалась я, девушка… Вот так.
Дунька молчала и смотрела прямо перед собой. Она смутно чувствовала, что в жизни ее не повторится такой вот час предзакатного сиреневого света, горького аромата полыни и колдовской тишины.
— Проснешься, и все кругом словно вымытое: и солнце и трава, — задумчиво сказала Авдотья, угадывая мысли девушки. — Это растешь ты. А потом уж полюбишь.
Дунька закусила губы и повалилась в колени Авдотье.
— Девичья печаль — весенний дождь, — размеренно сказала та. — По сердцу мужа себе найдешь, без неволи.
Она провела жесткой ладонью по волосам девушки и быстро оглянулась. В двух шагах от них стояла Наталья, судорожно выпрямленная, потерянная. Несвязанный веник она сунула под мышку, и стебли полыни медленно валились на землю. Она ничего не замечала, и лицо ее под надвинутым платком бледнело не то злобно, не то печально. Встретив пристальный взгляд Авдотьи, она спохватилась, неуклюже стиснула свой веник, села на землю и затихла, едва видная в полыни.
Авдотья тронула Дуньку за плечо и властно сказала:
— Пойдем-ка, мне к спеху!
Дунька вскочила, хотела было спросить, где тетка Наталья. Но Авдотья остановила ее строгим взглядом. Они пошли кругом, на мост. И опять Дунька не решилась спросить, почему выбрана такая длинная дорога.
У озера они услышали тяжелые и неровные шаги: навстречу им, прямо по кустарникам, с хрустом разрывая ветви, шел Николай. Он остановился перед матерью, она сказала:
— Ступай, — и, слабо улыбаясь, махнула рукой.
Он ринулся вперед, обдираясь о колючий чилижник и безжалостно волоча больную ногу.
— Ишь ты… — с той же слабой улыбкой проговорила Авдотья. — Ждет она, чует, олень белая…
С ужином запоздали, пришлось зажечь коптилку. Авдотья разлила в чашки похлебку. Ели, как всегда, быстро и молча. Николай и Наталья появились у стола внезапно, прямо из темноты. Они сели рядом. Николай подал Наталье краюху хлеба и подвинул чашку с похлебкой.
Бабы зашептались, слабый свет коптилки плясал на их лицах. Дилиган поглядел на Николая, пошевелил губами, но ничего не сказал. Гончаров толкнул локтем свою дородную жену, та только насупила брови и нерешительно усмехнулась, — на руках у нее сладко посапывал маленький.
Тут со степи пахнуло полынным ветром, коптилка едва не погасла. Авдотья придвинула ее к себе и огородила худой ладошкой. Тонкое лицо плакальщицы, освещенное снизу, сразу помолодело, полуприкрытые глаза чуть затуманились. Она смотрела на людей и словно никого не видела.
— С девичества чудная такая, — удивленно пробормотала Дарья: раньше Авдотья так затуманивалась только перед печальным воплем.
— В лугах полынь цветет, — медленно сказала Авдотья. — Колос и всякий плод наливает. — Она протяжно улыбнулась и отняла ладонь от света. — Засиделись нонче. На покой пора, с солнцем встанем.
Поднявшись, она подошла к сыну и добавила спокойно и не таясь:
— Последний сноп с поля — свадьба во двор. По крестьянскому обычаю.
Глава десятая
Пшеница у коммунаров выспела чистая, высокая, густая, вровень с орловскими полями. Николай не раз срывал колос у орловцев и придирчиво мял в ладони: колосья по обе стороны межи были одинаково тяжелые и наливные. «Крупитчатый чернозем», — с задумчивой улыбкой бормотал Николай.
Дни стояли долгие, душные, по небу волоклись грозовые облака, и коммунары со страхом вспоминали, как два года назад в страдные дни грянули проливные дожди и зрелый хлеб погнил на корню во всей утевской округе.
Кажется, один Николай верил, что все обойдется. После встречи с Натальей в серебряных зарослях полыни он ощутил в себе прежнюю молодую жадность к работе. Снова, как в юности, испытывал любопытство и непрерывное удивление перед жизнью, словно каждое утро мир рождался заново. Он не умел и даже не пытался объяснить свои чувства и слегка стыдился их.