Но Ремнев не гневался; он опустил руку на острое колено Николая и задумчиво сказал:
— Может, не с того конца начали?
— Ты это о чем? — спросил Николай и облизнул сухие губы.
— Да все о том же, — смутно ответил Ремнев.
Дилиган, прижав к груди худые руки, сказал:
— Главное, товарищ Ремнев, большая у нас земля. На такую землю машина требуется, а машины-то у нас и нет. — Он подвинулся к Ремневу, испуганно тараща бесцветные глазки. — Видел я, понимаешь, машину, давно это было. Паровичок такой черный, похож на локомобиль, что на городской мельнице стоит. Ползет паровичок по пашне, а за ним аж четыре плуга…
Дилиган помолчал, потом боязливо спросил:
— Не веришь ты мне? Ей-богу, не вру!
Жалостная божба Дилигана внезапно развеселила Ремнева.
— Верю, дядя Иван, верю, — успокоительно сказал он. — Название машины — трактор, я в книжке читал. А знаешь, что про эту машину-трактор сказал товарищ Ленин?
Лицо Ремнева стало торжественным.
— Товарищ Ленин сказал: когда в стране будет сто тысяч тракторов, тогда крестьянство за комм унию встанет. Вот как!
— Сто тысяч! — пролепетал Дилиган и всплеснул руками.
Ремнев торжествующе оглядел стол, но тотчас же нахмурился, перехватив настороженный, подстерегающий взгляд Пронькина.
— Однако про гульбу-то вы забыли! — крикнул он и с притворной веселостью стукнул кулаком по столу. — Эй, бабы, что же вы песни не играете?
— Не вяжется песня-то! — громко в наступившей тишине произнес Пронькин.
Он поднялся, застегнул поддевку на все крючки и повелительно бросил жене:
— Пойдем, старуха, пора ко двору.
Параскева неохотно отодвинула чашку с пампушками, сыто икнула и суетливо стала вылезать.
Уже стоя на пороге, Пронькин притворно улыбнулся и повторил с потаенным торжеством:
— Не вяжется песня-то. Может, ты, Овдотьюшка, песню запоешь?
— Выдумает тоже! — закричала Ксюшка и хихикнула. — Она только по мертвым воет, а у нас не поминки.
Неловкая тишина возникла в комнате. Ремнев злобно скрипнул зубами. Он понял издевку Пронькина — это была издевка и над свадьбой, и над коммуной, и над плакальщицей Авдотьей. Боязливо, со стыдом и гневом он взглянул на Авдотью. Та ответила ему спокойным и ясным взглядом.
Как только закрылась дверь за Пронькиными, Авдотья тихо произнесла:
— Ну что ж, скажу и песню.
Она поднялась, смело вышла на середину горницы и остановилась, словно прислушиваясь.
За окнами мягко прошумела листва, и все смолкло. Авдотья видела и не видела обращенные к ней лица. Николай, беспокойно пошарив что-то на скатерти, опустил руки под стол. Дунька так и подалась вперед. Климентий нахохлился у окна. Дилиган беззвучно шевелил губами. В сероватом свете сумерек лица у всех казались печальными.
Авдотья низко поклонилась и, по давней привычке, скрестила руки под грудью.
— Здравствуйте, гости мои радошны! — певуче, с легкой дрожью в голосе сказала она. — Мертвым — вопли мои, живым — песня. Много печали дано человеку, а через печаль — и радость. Сердце без печали да без тайности — пустая грамота.
Она поклонилась еще раз и строго улыбнулась.
— Уж не взыщите, народ, племя сердешное, на песне моей, на вольных словах…
Как по весне-то разливной, да по красной вёснушкеВыходила я в степь да светлозарную,А и кланялась в степи зелена́ трава,Зелена́ трава до тычинушки.Уж и колыхалася степь-матушка,Словно синё море плескалося…
Авдотья начала запевку несмелой скороговоркой, будто пробуя голос, но уже слово «вёснушка» пропела протяжно и низко. Звук получился повелительный, как звон металла.
Ремнев поднял тяжелую голову, губы его по-детски открылись.
— Язык — телу якорь, — пробормотала Дарья, неотступно глядя на Авдотью.
От этих едва слышных слов тишина стала еще более строгой.
Авдотья шагнула вперед и уронила руки. Люди откликнулись ей, и она почувствовала знакомое сладкое забытье, от которого — она знала это с молодости — только и зачинается песня.
— Глуби морские на краю земли колышутся, — сказала она глуховатым и нежным голосом. — Деды наши морей не видывали, морской крутой волны не слыхивали. А по весне выйду я в степь: да вот оно, океан-море, крутая волна!
Она пристально взглянула в напряженное лицо Ремнева и повысила голос:
— Крестьянское наше счастье комом слежалося, с корнями в землю ушло. Солнце воспекает, колос золотом оденется, гроза в степи прогремит — все, бывало, тошно мне, горюше, все горько! А ныне — встану на безмежной земле, встану, мал человек, в прозорной степи, и нравно мне: взойдет зерно, проклюнет землю, взойдет и наша светлая радость! Жива душа моя, жива надёжа!
Авдотья вскинула голову, отягченную повойником, и прикрыла глаза.
Неподвижная листва за окном была теперь черной и казалась вылитой из тяжелого металла. Ночная темнота осела по углам комнаты. Худое лицо Авдотьи посуровело. Она открыла глаза, словно решив что-то про себя, и запела ровным и сильным голосом:
Как в большой степиЖил мало́й мужик,Жил мало́й мужик, небогатенький.А и выходил мужик во широку степь,Говорил мужик степи-матушке:— Уж ты, степь моя, степь родимая,Широко ты, степь, да просторно лежишь.А пошто же, степь, так содеялось,Захватили тебя злыдни злобные,А мне негде, малому, ногой топнути,А мне негде, малому, колос вырастить…
Первые же слова песни толкнули Маришу в самое сердце. Она судорожно выпрямилась, и по лицу ее сразу полились слезы. Это была легкая, давно выплаканная, но вечно разящая тоска по мертвому.
А и послушайте меня, люди добрые,Что скажу вам про того печальника,Как и думал он о большой земле,О большой земле да о дружестве.А и дали ему землю малую,Землю малую — всего сажень,А лежит он в черной постелюшке,И шумят над ним ветры вольные,Кипит-клонится седа полынь…
Авдотья насухо вытерла тонкие губы и строго сказала:
— Кузьме Иванычу честь воздать от всего крестьянского рода. Не ной его косточка во сырой земле! Малого он был росточку: недоля человека в землю вбивает, росту не дает. А мечтал человек высоко, видел далеко.
Ремнев охватил голову руками и тихо раскачивался, сам того не замечая. Песня подняла в нем острую, сладкую тревогу. «Вот сидят люди бедные, измученные, розные, — думал он, задумчиво улыбаясь, — а пройдет время, и будет этим людям воздана честь. Скажут: они первые вышли на большую землю…»
Дилиган, сидевший рядом с Ремневым, вдруг тяжело задышал.
Дарья надвинула платок и сгорбилась, стыдясь слез. Николай открыто, с гордостью смотрел на мать.
Ремнев, очнувшись, поднял голову. Люди грузно сидели в темноте, а Авдотья пела и говорила, протянув к ним руки. Теперь от ночных, колеблющихся теней она казалась преувеличенно высокой и плечистой.
Ремнев с удивлением думал о том, что вот стоит перед ним худая, иссеченная горем крестьянка, всю молодость свою она проплакала над покойниками и теперь также вот спела песню о мертвом. Но — странное дело — он чувствовал, что это была песня о жизни.
Несколько мгновений он слышал только повелительный голос Авдотьи, потом стал различать слова:
— Сохи наши вместе свилися — тому и быть. По капле дождь копится, реки поит, а реками море стоит. Мураши и те кучей живут. Рожь стеной стоит — не валится…
— Верно, Дуня! — закричал Степан и шумно вскочил. — Верно!
Огромный, черный, он непонятно размахивал кулаками и смеялся.
— Чего в темноте сидим? — хрипло сказала вдруг кузнечиха.
Все задвигались, будто выйдя из оцепенения. Едва различимые во тьме силуэты людей казались мохнатыми и сказочно большими.
Дунька вышла из-за стола и через минуту вернулась. Осторожно ступая, она внесла коптилку.
Люди сидели, тихо переговариваясь. Дуньке показалось, что они перекликаются, как ночные птицы.
— Хорошо в песне поется! — сказала Дарья, и Дунька расслышала боль в ее ломком и странном голосе.
Из дальнего угла внушительно и твердо отозвался Климентий:
— Пока солнце взойдет, роса очи выест!
Трезвый и как будто сердитый голос его напугал Дуньку. Коптилка дрогнула в ее руке. Она загородила огонек ладонью и тревожно спросила Авдотью:
— К чему это он, тетя Дуня? Страшно как!
Авдотья приняла от девушки коптилку и поставила на стол.
— А чего страшно? Рот, милая, не ворота, клином не запрешь, — спокойно возразила она, переводя пристальный взгляд на волосатое лицо Климентия. — Кривое дерево от ствола уходит. Сказано: в сук растет…