На западе наливался красками кровавый закат.
Глава 12
Рассказывает Олег Таругин
(император Николай II)
Оставив автомобиль на улице, я не торопясь вхожу в Златоустовский монастырь.[59] Конвой следует за мной так же не спеша. Разумеется, то, что тут происходит, — дело исключительно благое, да и делается это по моему же личному «социальному» заказу, но все равно торопиться неохота. Я ж не зверь…
Часовые у входа делают на караул. Небрежно киваю им и шагаю дальше. Молодец все же Васильчиков! С винтовками часовые только здесь, а дальше ребятки на постах с «Клевцами» или «Мушкетонами». По струнке вытягиваются, глазами едят, но бдительности не теряют.
Полгода тому назад я как официальный глава Русской православной церкви договорился с архимандритом Московским о передаче государству Златоустовского монастыря. Взамен Московская епархия получала изрядный кусок земли в ближнем Подмосковье, там, где сейчас ударными темпами строилась Рублевская дорога. Плюс ассигнования на строительство нового монастыря. Волки остались сыты на радость целым овцам. И теперь в бывшем монастыре на страх врагам внешним и внутренним располагается штаб-квартира и основные здания Комитета государственной безопасности, КГБ. Той самой милой аббревиатуры, от которой уже сейчас у многих нервный тик делается. А то ли еще будет…
…У Васильчикова — темные от хронического недосыпа круги под глазами. Видно, что он чертовски устал. Я делаю себе заметку на память: в этом году обязательно отправить Сергея Илларионовича на отдых. В смысле — в отпуск. Пусть месячишко поваляется на крымском пляже, попьет вина из новосветских подвалов, покрутит с нескучными девочками. А то ведь загонит себя Серж, а где я ему замену отыщу?..
— Государь, все готово. — Васильчиков кивает куда-то себе за спину, туда, где начинается спуск в обширные монастырские подвалы.
Там, возле здоровенных, кованых, позапрошлого века дверей угнездилась обычная стойка с конторкой, около которой стоит навытяжку блестящий жандармский поручик — эдакая кровь с молоком, добрых двух метров ростом, в сверкающей амуниции и прямо-таки сияющем мундире. При взгляде на этого молодца мне вдруг становится смешно: как же он, бедненький, в охраняемые двери сам пролазит? Они ж ему, дай бог, чтобы не до пояса! В голове тут же рисуется занимательная картинка: блестящий жандармский поручик, при шашке и револьвере, покряхтывая, на четвереньках вползает в низкий дверной проем…
Подавив улыбку, я вслед за Васильчиковым низко наклоняюсь, оберегая лоб от мощной каменной притолоки, прохожу в двери и начинаю спускаться по истертой узкой каменной лестнице, скупо освещенной несколькими электрическими лампами. Снова дверь. Большой зал, из которого уходят темные, так же слабо освещенные коридоры. Опять дверь. Подвалы у монахов были — ой-ей-ей! Интересно, а что они в них хранили? Освященный кагор? Или это с тех времен осталось, когда монастыри крепостями были? Селитряные подвалы, запасы провианта…
…Следующая дверь оказывается последней. По крайней мере, на нашем маршруте. Ярко горят лампы числом поболее двух десятков. Низкое сводчатое помещение, разделенное незримой границей на две неравные части. В одной части, где царит мягкий полумрак, стоят массивное кресло, десяток обычных конторских стульев и два стола. В другой, ярко залитой светом, — пара скамей. Так-с, ну, кресло — это для меня. Усаживаюсь. Можно начинать.
Железные двери распахиваются, и внутрь вталкивают грязного, заросшего человека в непонятной одежде. Он взмахивает руками, восстанавливая равновесие, и рапортует хриплым, сорванным, но каким-то удивительно знакомым голосом:
— Гражданин следователь, заключенный номер четырнадцать дробь сто двадцать восемь прибыл.
Да, если бы не голос, никогда бы не узнал в этом зэке некогда холеного, лощеного, сановного педераста — великого князя Сергея Александровича.
— Обвинение? — роняет уголком рта один из сопровождающих Васильчикова.
— Шпионаж в пользу Британской империи. Злоумышлял на покойного государя Александра III и нынешнего, Николая Александровича…
— Признаете вашу вину?
— Полностью. Я понимаю, что мне нет прощения, но прошу вас, позвольте ходатайствовать перед государем. Пусть мне сохранят жизнь. Я искуплю, я оправдаю, я…
Наверное, он готов еще что-то пообещать, но в этот момент вталкивают следующего арестанта. Бородатого Михаила Николаевича. Я с удовлетворением смотрю на его изодранный мундир и солдатскую шинель. Вот и встретились, великий, блин, наместник императорский, проводник, блин, политики российской на, мать его, Кавказе. Который горцев до того замордовал, что они чуть-чуть только восстание не подняли. И своего собственного покушения на мою особу не устроили. Политик, млять…
— …Обвинение?
— Саботаж в армии с целью ослабления обороноспособности России, — голос звучит тускло, безжизненно. — Шпионаж в пользу Оттоманской империи.
— …Обвинение?
— Саботаж в армии с целью ослабления обороноспособности России, — голос звучит тускло, безжизненно. — Шпионаж в пользу Австро-Венгрии.
— Признаете вашу вину?
— Полностью…
Он говорит еще что-то, вроде бы кается, просит дать загладить, искупить. А меня вдруг, точно обухом по голове, ударяет воспоминание из той, прошлой жизни…
…Я, только что вернувшийся из армии старший сержант, сижу за столом в квартире моего деда. Сам хозяин квартиры сидит напротив меня. Мы уже уговорили одну бутылочку под закуски и салат, а сейчас приканчиваем вторую — под жареную курицу. В далеком детстве я воспринимал его как какого-то сказочного великана — огромного, с большим животом и громким басом, с яркими глазами и сильными, но добрыми руками, которые так часто гладили меня по голове, созвездие орденов и медалей на майские и ноябрьские праздники. А теперь передо мной сидит невысокий расплывшийся старик с морщинистым лицом, седым пушком на лысой голове, хриплым, слабым голосом и рядом орденских планок на легком, летнем пиджаке. Дедушка, родной, это я вырос или ты постарел?
Застольная беседа серьезна и вдумчива. Как да что. Как кормили, во что одевали, чем вооружали. Дед — фронтовик, поэтому об Афгане, который мне довелось повидать, он не расспрашивает. Просто смотрит как-то… с пониманием, что ли? И вот от этого понимания я и решаюсь спросить о том, что в нашей семье всегда было под запретом…
Дед сидел. Дважды. До войны и после. Так называемые сталинские репрессии. И теперь я очень хочу узнать: за что? Что мог мой дед — инженер, коммунист — сделать такого, что его посадили?
От его ответа я опрокидываю рюмку на скатерть. Оказывается, дед считает, что его сажали с единственной целью: чтобы не дать ему спиться.
— Ну а что буровику делать? Денег у нас — с избытком, а потратить их куда? Эх, Олежка, мы там так пили, что иной раз субботу вместе с воскресеньем теряли! Бывало, в пятницу начнешь, а глаза открыл — понедельник! А как арестуют — водки нет! Работаешь тем же инженером, на том же нефтепромысле, зарплата — та же, кормежка — да, считай, тоже одинаковая, а водки нет! Только так меня и спасли!
Он смеется и наливает нам еще по одной. Из дальнейшего рассказа я узнаю, что именно во время второй, послевоенной, отсидки дед даже попал на Выставку достижений народного хозяйства, где и получил бронзовую медаль. То, что он лауреат ВДНХ, я знал, а вот что это было во время его заключения…
— Вот, а когда выпустили — вещи все вернули, в чем забирали. А как же! И пальто кожаное, и часы у меня были, золотые, — он, кряхтя, встает, лезет в шкаф и показывает мне свои золотые наручные часы, — а ботинки я у охранника на чемодан сменял. Чтоб было в чем зарплату за три с половиной года увезти…
Он еще что-то рассказывает, но меня больше интересует другое: в чем его обвиняли-то?
— В безродном космополитизме вроде. Или в буржуазном национализме. Не помню.
— Дед, а как допросы, показания? Ты подписывал?
Он вдруг подбирается и выплевывает грязное ругательство:
— Х…й им в ж…пу по самые муде, чтоб не пропердеться и еблом дристать, а не подпись![60] Ну, двинули меня пару раз, а потом следователь и говорит: «Таругина больше не бейте, а то он сразу весь белый стал! Сейчас кинется!» Больше и не били…
Мы выпиваем еще по одной рюмке, а потом дед начинает рассказывать мне, что бы он сделал с писателем Солженицыным («Вот же, млять, фамилия! Говорящая! Ох, Олежка, не зря говорят, что бог шельму метит!»), автором знаменитых книг об «ужасах сталинских репрессий», попадись он ему в руки. От его фантазий мне становится не по себе, и следующую рюмку я выпиваю за великую фортуну борзоописателя «Архипелага ГУЛАГ», которая не свела его с моим дедом на узенькой дорожке…