надобность в хлысте отпала: он так же не мог оторваться от Громобоя, как и отстать от него, и вот уже левый поворот, и финишная прямая, и я по-прежнему на Громобое, и Громобой по-прежнему на поле, и мне оставалось только выполнить последний пункт инструкции Неда: немного осадить его, дать Маквилли возможность обогнать нас на корпус, чтобы Громобой увидел всю дорожку до самого финиша и дальше. И конечно, Громобой увидел Неда первый. Первое, что почувствовал я, это бросок, рывок, от которого у меня хрустнули позвонки, точно он, Громобой, сбросил с себя невидимые путы или ярмо. Потом увидел Неда и я — ярдах в сорока за финишем маленькую, тщедушную, одинокую фигурку на пустой дорожке, и мы все приближались к Ахерону и Маквилли, который не переставал его нахлестывать, потом на миг мелькнуло перекошенное лицо Маквилли и тоже исчезло, потом мы промчались мимо финишного столба.
— Иди сюда, сынок, — сказал Нед. — На, бери.
Он — Громобой — остановился как вкопанный, чуть не сбросив меня, повернулся, заняв почти всю дорожку (где-то за нашей спиной был Ахерон и — я очень на это надеялся — тоже пытался остановиться), потом, закусив удила, понесся к Неду и, добежав до него, одновременно остановился и уткнулся ему в ладонь, а я, сидя где-то у него между ушей, хватался за что попало и чем попало, включая порезанную руку.
— Выиграли! — орал я. — Выиграли! Побили их!
— Прошло гладко, — сказал Нед. — Молись своим звездам, чтобы и дальше не споткнуться. — Потому что, не забывай, я только что провел и выиграл свои первые скачки. Я хочу сказать — взрослые скачки, на которых были зрители, взрослые зрители, больше зрителей, чем мне когда-нибудь приходилось видеть, и все они присутствовали при моей победе и ставили на меня — ну, не все, так некоторые. И я не успел обратить внимания на лицо Неда, на его голос, на смысл его слов, потому что зрители уже перелезали через барьер и были на дорожке, шли к нам: мелькание, мельтешение пропотевших шляп, рубах без галстуков, лиц с еще разверстыми от недавних воплей ртами. — Теперь посмотри, — сказал Нед, но для меня по-прежнему были только лица, только голоса, похожие на шум моря.
— Здорово прошел, парнишка! Ну и жокей! — Но мы не останавливались, Нед вел Громобоя, повторяя:
— Пропустите нас, белые люди, пропустите, белые люди! — пока они не расступились перед нами, а потом хлынули вслед, как волна, и тут мы наконец добрались до места, где нас ждали судьи, и Нед снова сказал: — Теперь посмотри, — и дальше я ничего не помню: только неподвижный конь, и Нед держит его под уздцы, застыв, как в живых картинах, и я гляжу поверх ушей Громобоя на деда, слегка опершегося на палку (ту, с золотым набалдашником), и за его спиной еще двое, которых когда-то, в незапамятные времена, я, кажется, знал.
— Хозяин, — сказал я.
— Что у тебя с рукой? — спросил он.
— Да, сэр, — сказал я. — Хозяин.
— Ты занят сейчас, — сказал он. — Я тоже. — Очень любезным, очень холодным тоном. Нет, никаким тоном. — Поговорим, когда вернемся домой, — сказал он. И ушел. А те двое оказались Сэмом и Минни, и она смотрела на меня, подняв ко мне спокойное, мрачное, безутешное лицо, и время как будто остановилось, меж тем как Нед дергал меня за ногу.
— Я дал тебе вчера кисет, где он? — повторял Нед. — Уж не потерял ли ты его?
— Нет, нет, — сказал я, доставая кисет из кармана.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
— Покажи им, — сказала мисс Реба Минни. Они сидели в нашей, то есть в Буновой, нет, в дедовой машине: Эверби, и мисс Реба, и Минни, и Сэм, и шофер полковника Линскома, отец Маквилли; у полковника Линскома тоже была машина. Они — шофер, Сэм и Минни — съездили в Хардуик за мисс Ребой, Эверби и Бупом и привезли всех в Паршем, откуда мисс Реба, Минни и Сэм должны были уехать поездом в Мемфис. То есть всех, кроме Буна, — он с ними не приехал. Он опять оказался за решеткой — в третий раз; сейчас они остановились у дома полковника Линскома, чтобы рассказать все деду. Рассказывала мисс Реба, сидя в машине, а дед, полковник Линском и я стояли вокруг, потому что мисс Реба не захотела войти в дом; она рассказывала про Буна и Бутча.
— Ехать с ними в машине до Хардуика тоже было маленькое удовольствие. Но с нами хоть ехал помощник шерифа, уже не говоря о вашем здешнем старикашке-констебле, с виду он не очень-то, но с ним, я вижу, шутки плохи. Спасибо, у них там в Хардуике хватило ума сунуть этих двух в разные камеры. Но вот сунуть кляп в рот новому Корриному дружку они не могли… — Она осеклась, а я не хотел, не хотел смотреть на Эверби: такую большую, чересчур большую для разных мелочей вроде синяка под глазом или разбитой губы, а либо то, либо другое у нее наверняка было, разве что чем-то одним она не удовольствовалась бы, не могла удовольствоваться; она сидела там, потому что куда же ей было деваться, где укрыться, и краска медленно и мучительно заливала ей ту щеку, которую я все-таки видел с того места, где стоял.
— Прости, детка, это я нечаянно, — сказала мисс Реба. — О чем бишь я?
— О том, что на этот раз выкинул Бун, — сказал дед.
— Ах, да, — сказала мисс Реба, — значит, сунули их в камеры по разные стороны коридора, а нас с Корри — ничего не скажу, они обращались с нами очень прилично, как с настоящими леди, — повели к жене тюремщика, там мы и должны были остаться, и вдруг этот, как его, Бутч, подает голос, начинает орать: «Что ж такого, малость крови, и кожи, и пару рубах мы с Красавчиком, конечно, потеряли, но зато доброе дело сделали, этих — вы уж извините, что я по-французски выражаюсь, — сказала мисс Реба, — мемфисских шлюх с улицы увели». Тут Бун сразу начал ломиться в дверь, но ее успели запереть, так что это как будто должно было его немного охладить, знаете, что значит посидеть и поглядеть на запертую дверь. Так, по крайней мере, думали мы. Но когда явился Сэм с выправленными бумагами или чем там еще, кстати, премного вам обязана, — сказала она деду. — Не знаю, сколько вы внесли, но если пришлете мне домой счет, я его оплачу. Бун знает мой адрес и знает меня.