Она пела о ветре, что летит с Авалона и несет с собой то дуновение цветущих яблонь, то запах спелых яблок; ее голос дышал прохладой туманов над Озером; в нем слышался хруст веток – это олень мчался сквозь лес, дом маленького народца. Песня арфы вернула меня в то лето, когда я лежала у прогретого солнцем каменного круга, и Ланселет обнимал меня, и кровь впервые бурлила в моих жилах, как весенние соки в пробудившемся дереве. А потом оказалось, что я вновь держу на руках своего новорожденного сына, и его волосенки касаются моего лица, и от него пахнет молоком… или это маленький Артур сидит у меня на коленях, уцепившись за меня, и гладит меня по щеке… и снова Вивиана возлагает руки на мое чело… и я вскидываю руки, взывая к Богине, и чувствую, что превращаюсь в мост меж небом и землей… и трепещут на ветру ветви рощи, где мы с молодым оленем лежим во тьме затмения, и Акколон зовет меня по имени…
И вот уже не одна лишь арфа, но голоса мертвых и живых взывали ко мне: "Вернись, вернись, вернись – тебя зовет сама жизнь, со всей ее радостью и болью…" И новая мелодия вплелась в песнь арфы.
«Это я зову тебя, Моргейна Авалонская… жрица Матери…»
Я вскинула голову, – но не увидела Кевина, искалеченного и печального; на его месте стоял Некто, высокий и прекрасный, с сияющим ликом, со сверкающей Арфой и Луком в руках. При виде бога у меня перехватило дыхание, а голос все пел: «Вернись к жизни, вернись ко мне… ты, давшая клятву… за мраком смерти тебя ждет жизнь…»
Я попыталась отвернуться.
– Я не подчиняюсь никаким богам – одной лишь Богине!
– Но ведь ты и есть Богиня, – послышался среди вечного безмолвия знакомый голос, – и я зову тебя…
И на миг, словно взглянув в недвижные воды зеркала Авалона, я увидела себя в короне Владычицы жизни…
– Но ведь я старая, совсем старая, я принадлежу теперь не жизни – смерти… – прошептала я, и в тишине зазвучали знакомые слова древнего ритуала – но слетали они с уст бога.
– … она будет и старой, и юной – как пожелает…
И мое отражение сделалось юным и прекрасным, как будто я снова превратилась в ту девушку, что некогда отправила Увенчанного Рогами бежать вместе со стадом… да, и я была стара, когда Акколон пришел ко мне, и все же я, неся в чреве его ребенка, послала Акколона на бой… и вот теперь я стара и бесплодна – но жизнь пульсировала во мне, вечная жизнь земли и ее Владычицы… и бог стоял передо мной, вечный и прекрасный, и звал меня вернуться к жизни… и я сделала шаг, затем другой, и медленно принялась подниматься из тьмы наверх, следуя за голосом арфы, что пела мне о зеленых холмах Авалона и водах жизни… а потом оказалось, что я стою, протягивая руки к Кевину… и он осторожно отставил арфу в сторону и подхватил меня в тот миг, когда я готова уже была упасть. Прикосновение сияющих рук бога обожгло меня – но это длилось лишь миг… а потом остался лишь певучий, слегка насмешливый голос Кевина:
– Моргейна, ты же знаешь – мне тебя не удержать. Он бережно посадил меня обратно в кресло.
– Когда ты ела в последний раз?
– Не помню, – созналась я, и вдруг поняла, что и вправду едва жива от слабости.
Кевин кликнул служанку и велел мягко, но властно, как распоряжаются друиды и целители:
– Принеси госпоже хлеб и теплое молоко с медом.
Я приподняла было руку, пытаясь возразить; на лице служанки отразилось праведное негодование, и я вспомнила, что она дважды пыталась покормить меня – причем именно хлебом с молоком. Но все-таки служанка подчинилась; когда она принесла то, что у нее попросили, Кевин принялся ломать хлеб, макать кусочки в молоко и осторожно класть мне в рот.
– Довольно, – вскоре сказал он. – Ты слишком долго постилась. Но перед сном тебе непременно нужно будет еще выпить немного молока со взбитым яйцом… Я покажу слугам, как это готовится. Быть может, через пару дней ты уже достаточно окрепнешь, чтоб отправиться в путь.
И внезапно я расплакалась. Я наконец-то плакала об Акколоне, что ныне покоился в могиле, и об Артуре, что возненавидел меня, и об Элейне, что была мне подругой… и о Вивиане, лежащей среди христианских могил, и об Игрейне, и о себе самой, перенесшей столь много… И Кевин снова повторил:
– Бедная Моргейна. Бедная моя девочка, – и прижал меня к своей костлявой груди. И я плакала и плакала, пока, в конце концов, не успокоилась, и Кевин позвал служанок, чтоб те отнесли меня в постель.
И я уснула – впервые за много-много дней. А два дня спустя я отправилась на Авалон.
Я плохо помню, как мы ехали на север; я была тогда немощна и телом, и духом. Я оказалась на берегу Озера, на закате, когда воды его были темно-алыми, а небо горело огнем; и вот на фоне пламенеющих вод и огненного неба появилась черная ладья, затянутая черной тканью, и обмотанные весла взлетали и опускались бесшумно, словно во сне. На миг мне показалось, будто передо мною Священная ладья, плывущая по безбрежному морю, о котором я не смею говорить, а темная фигура на носу – это Она, и я каким-то образом преодолела расстояние меж небом и землей… Но я и поныне не ведаю, наяву это было или во сне. А затем спустился туман и окутал нас; душа моя затрепетала, и я поняла, что вновь вернулась именно туда, где мне надлежит находиться.
Ниниана встретила меня на берегу и обняла – не как незнакомка, с которой мы встречались лишь дважды в жизни, а как дочь обнимает мать после многолетней разлуки. Она отвела меня в дом, где некогда жила Вивиана. На этот раз Ниниана не стала при-ставлять ко мне кого-нибудь из младших жриц, а взяла все хлопоты на себя, постелила мне во внутренней комнате, принесла воды из Священного источника – и, отведав эту воду, я поняла, что хоть и нелегко мне будет исцелиться, для меня все же еще существует исцеление.
Мне достаточно было ведомо о могуществе. Я отказалась от мирских забот; настал час доверить их другим, мне же следовало отдыхать под заботливой опекой дочерей. Теперь я наконец-то могла горевать об Акколоне, – а не о крушении всех моих надежд и замыслов. Теперь я видела, сколь безумны они были; ведь я – жрица Авалона, а не его королева. Но я оплакала расцвет нашей любви, недолгой и горькой, и ребенка, чья жизнь закончилась, даже не начавшись – и вдвойне больнее мне было оттого, что это я, своею собственной рукой отправила его в страну теней.
Траур мой был долог, и иногда мне казалось, что я до конца жизни не избуду этой скорби. Но в конце концов я научилась вспоминать обо всем этом без слез и уже не задыхалась от безудержной печали, встающей из глубины сердца при одной лишь мысли о днях нашей любви. Что может быть печальнее, чем помнить о любви и знать, что она потеряна навеки? Акколон даже никогда не снился мне, и хоть мне до боли хотелось увидеть его лицо, в конце концов, я поняла, что оно и к лучшему – иначе я весь остаток жизни провела бы во сне… Ну а так все-таки настал день, когда я сумела мысленно обратиться к прошлому и понять, что срок траура миновал. Мой возлюбленный и мой ребенок ушли в мир иной, и кто знает, встречусь ли я с ними за порогом смерти? Но я была жива, я находилась на Авалоне, и долг требовал, чтобы я стала его Владычицей.
Не знаю, сколько лет я прожила на Авалоне прежде, чем все улеглось. Помню лишь, что я пребывала среди бескрайнего и безымянного покоя, равно чуждая и радости, и печали, не ведая ничего, кроме мелочей обыденной жизни. Ниниана не отходила от меня ни на шаг. Наконец-то я как следует познакомилась с Нимуэ – к этому времени она превратилась в высокую, молчаливую, светловолосую девушку, прекрасную, как Элейна в молодости. Нимуэ стала для меня дочерью; она приходила ко мне каждый день, и я учила ее всему тому, чему сама в юности научилась от Вивианы.
В последнее время кое-кто из последователей Христа начал замечать цветение Священного терна, и они мирно поклонялись своему богу, не стараясь изгнать красоту из мира, а любя мир таким, каким бог его создал. В те дни они во множестве приходили на Авалон, в надежде найти убежище от гонений и фанатизма. Стараниями Патриция в Британии появились новые веяния, и в том христианстве, что проповедовал он, не было места ни истинной красоте, ни таинствам природы. А от этих христиан, что пришли к нам, спасаясь от собственных единоверцев, я наконец узнала о Назареянине, сыне плотника, достигшем божественности и проповедовавшем терпимость. Так я поняла, что никогда не враждовала с Христом – но лишь с его тупыми, узколобыми священниками, приписывавшими собственную ограниченность ему.
Не знаю, сколько лет прошло – три, пять, а может, и все десять. До меня доходили слухи из внешнего мира – призрачные, словно тени, словно звон церковных колоколов, долетавший иногда до нашего берега. Так я узнала о смерти Уриенса, но о нем я не горевала; для меня он давно уже был мертв. Но все же я надеялась, что он исцелился от своих горестей. Он был добр ко мне – как умел. Мир праху его.