обожания, и они бессильны поднять его на прежнюю высоту.
– Но как такие тонко чувствующие люди могут наблюдать упадок искусства, и почему они не возрождают его?
– У них больше нет веры, а без веры не может быть искусства.
– Разве не ты мне сказал, что для тебя искусство и есть религия? Ты противоречишь сам себе, сын мой, или, быть может, я не совсем тебя понял.
– Как же нам не находиться в противоречии с самими собой, нам, на кого богом возложена миссия, в выполнении которой нам препятствует наш мир; нам, кто видит, как сегодняшний день захлопывает перед самым лицом ворота к славе, вдохновению и даже к самoй жизни; нам, кто вынужден жить прошлым и узнавать от ушедших в мир иной о тайнах вечной красоты, чьи достижения отвергнуты нашими современниками, и чьи алтари ими разорены? При виде творений великих мастеров, во время того, как в нас живет надежда дотянуться до их высот, мы чувствуем в себе силы и энтузиазм; но как только мы оказываемся на пороге воплощения своих честолюбивых желаний в жизнь, и как только на нас начинает обрушиваться шквал унизительных усмешек и холодного презрения от людей, ни во что не верящих и обделенных, тогда мы становимся далеки от прежних стремлений к своему идеалу, и наш талант умирает в нас, так и не увидев свет.
Слова молодого художника были проникнуты горечью. Выражение его лица, освещенного лунным светом, было печальным и гордым. Монах, не шелохнувшись, слушал его с вежливым и простодушным удивлением.
– Давай посидим здесь, – предложил последний после небольшой паузы, остановившись у массивного ограждения террасы, с которой открывался вид на город, поля и море.
Они находились в той части сада монастыря доминиканцев, где до недавнего времени в изобилии росли цветы, били фонтаны, красовались дорогие мраморные скульптуры. Сегодня это была груда каменных развалин, стремительно одолеваемая буйной порослью сорняков.
В порыве странник выдернул одно из растений голой рукой и, неожиданно вскрикнув от боли, отбросил сорванную траву подальше от себя. Монах улыбнулся.
– Это колючая трава, – сказал он, – но неопасная. Да, дитя мое, эти шипы, до которых ты невзначай дотронулся, и которые ранили тебя, олицетворяют собой ту самую чернь, которой ты противопоставил себя. Они заполонили дворцы и монастыри. Они обвили собой алтари и пустили свои корни в руины, оставшиеся от древних шедевров этого мира. Взгляни на буйство и мощь, с которой они пожирают те цветники, где мы раньше разводили нежные, редкие растения, ни одно из которых так и не смогло пережить наш уход в небытие. Таким же точно образом непросвещенные и полуцивилизованные люди, от которых избавлялись в свое время как от ненужной сорной травы, вновь обрели свои права и затоптали растущее под сенью монастыря ядовитое растение, именуемое инквизицией.
– Разве не могли они затоптать его, не разрушая святилища христианской культуры и гениальные творения?
– Необходимо было искоренить все его вредоносные ростки, которые активно размножались и распространялись повсюду. Людям пришлось уничтожить даже фундамент монастыря, чтобы проникнуть к его самым глубоким корням.
– Тогда скажи мне, отец, эти колючие сорняки, растущие на его месте, чем они красивы и чем они полезны?
Монах поразмыслил немного и ответил:
– Говорите, Вы1 художник? Наверняка, Вы намереваетесь рисовать эти руины?
[1 В одной части разговора собеседники обращаются друг к другу на «ты», в другой – на «Вы». Местоимения в русском тексте соответствуют тем формам, которые используются в исходном для перевода варианте произведения на французском языке (источник: www.gutenberg.net). – Прим. пер.]
– Разумеется. Но к чему этот вопрос?
– Вы оставите без внимания эти колышимые ветром буйные заросли сорной травы на руинах? Или они станут деталью, удачно дополняющей Вашу композицию, подобно той, что я видел на одной из картин художника Сальватора Росы2?
[2 Сальватор Роса (Salvatore Rosa; 1615 – 1673) – итальянский художник эпохи барокко]
– Они являются неотъемлемой частью этих руин и могут выгодно украсить картину любого художника.
– Следовательно, в них есть своя красота, свой смысл, а значит, и польза.
– С Вашей притчей, отец мой, можно поспорить. Если бы на этих камнях пришлось расположиться цыганам или богемцам, они бы выглядели еще более безжалостно гонимыми и безутешными. Картина могла бы получиться интересной, а какой в этом интерес для человечества?
– Возможно, интерес в том, что произведение получилось бы красивым, и, несомненно, в том, что оно получилось бы поучительным. Но вы, художники, преподносящие подобные уроки, не осознаёте того, что вы делаете. И здесь вы видите только упавшие камни и растущие сорняки.
– Ваши слова жестоки. Они наводят меня на мысль о том, что в случившейся трагедии Вы не видите ничего другого, кроме своего избавления из тюремных застенков и возвращения себе свободы. Я начинаю догадываться, что этот монастырь не был милым Вашему сердцу местом, отец.
– А Вы, сын мой, любите ли Вы искусство и поэзию настолько, чтобы уйти жить в такое место, ни о чем не жалея?
– В моем представлении, это была бы самая прекрасная жизнь на свете! Ах, каким огромным, должно быть, был этот монастырь, и какое в нем чувствовалось благородство! Какое великолепие и утонченный вкус демонстрируют оставшиеся от него руины! Как, должно быть, это было приятно приходить сюда на закате дня, вдыхать нежный морской ветер, задумчиво прислушиваясь к шуму моря, в те времена, когда эти грациозные галереи были украшены богатой мозаикой, кристальная вода журчала в мраморных бассейнах, а в глубине святилища слабым, будто исходящим от далекой звезды светом загоралась серебряная лампа! Какой глубокой умиротворенностью, какой волшебной тишиной, должно быть, наслаждались Вы, когда Вас непреодолимым барьером окружали доверительность и почтение Ваших соотечественников, и люди крестились и переходили на шепот, как только переступали таинственные главные ворота! Эх, кому бы не хотелось оставить все свои заботы, все тяготы жизни, все свои амбиции, неотъемлемые от жизни в обществе, и найти покой здесь, в этой безмятежной тишине, отрешиться от внешнего мира, однако, оставаясь при этом художником, имеющим возможность посвятить десять – двадцать лет исключительно творчеству, которое можно было бы не спеша оттачивать, шлифовать, словно драгоценный алмаз, и, вместо того, чтобы отдавать свои творения на суд и критику первых попавшихся невежд, приносить их к алтарю, получать признание и быть востребованным, словно твой талант и есть восхитительное воплощение самогo божества!
– Незнакомец, – сказал монах сурово, – в твоих словах гордыня, а твои мысли тщеславны. В искусстве, о котором ты говоришь так многозначительно и высокопарно, ты